Современная канадская повесть
Шрифт:
Он отвесил мне здоровенную оплеуху, желая как можно скорее покончить с этой малоприятной процедурой, но, заметив, что у меня из носу потекла кровь, тотчас сбавил тон:
— Иди спать, Полина. Господь тебя накажет в день Страшного суда…
Но этот судный день уже настал, и никому из нас не было пощады.
— Нужно быть позубастей, — учила меня Луизетта, — нужно показать этим христовым невестам, что мы не кроткие овечки, а ядовитые змеи…
Внезапно я вспомнила о Жакобе, томящемся в своей лечебнице. Раз в год мы с матерью наведывались к нему. Перед глазами стояла фигура узника с обритой головой, в сером балахоне, похожем на мешок, стянутый вместо пояса веревкой. Жакоб давно уже утратил свое имя, а его больничный номер был неразличим в ряду
— Нельзя здесь оставлять этого парнишку, — говорила мать, — я возьму его к себе и буду воспитывать вместе со своими детьми. Эй, Жакоб, одевайся, поедешь с нами в город…
— Плевать мне на вас, — невозмутимо отвечал Жакоб.
Жакобу разрешили ненадолго приезжать к нам — «чтоб хоть немного проветриться», как говорила моя мать. Но когда он появлялся, его странное поведение каждый раз поражало всю нашу семью… Привыкнув жить среди шума и гама, Жакоб либо орал, либо часами молчал, стоя на коленях посреди кухни на кафельном полу, который ему непременно хотелось отдраить.
— Послушай, Жакоб, ты ведь его уже три раза мыл сегодня — тебе не кажется, что этого достаточно?
Жакоб бросался на мать с перочинным ножом, а отец начинал разговор о том, что пора бы выдворить племянника.
— На сей раз, женушка, тебе пришла в голову не очень удачная мысль. Напиши-ка ты его отцу, пусть приедет и заберет своего мальчишку в деревню… Ты уже малость его подкормила и кушетку выделила, да ведь лопает-то он столько, что просто уму непостижимо, вчера я видел, как он стоит, разинув пасть, в молочном отделе, а перед этим он как-то стащил с тарелки у Полины всю печенку и заглотал в один миг, ну прямо зверь… Не сможем мы его содержать, нам это не по карману.
Когда Жакоб увидел на пороге своего родителя, он задрожал всем телом и забился под стол.
— Не смей трогать ребенка в моем доме, — предупредил дядьку отец, — и не вздумай лупить его у меня на глазах.
Однако тяжелая рука уже вцепилась в извивавшегося змеей Жакоба, и он попал в немилосердные родительские объятья. Предвкушая, как он всласть помучает вновь доставшееся ему сокровище, отец Жакоба, ухмыляясь, распахнул дверь. А тот орал, заливаясь слезами:
— Меня тащат в ад, сестрица! Не уберегла ты братца, значит, не любишь меня, Полина… Меня волокут прямо в ад…
Глава третья
Наконец остался позади месяц поминовения усопших, и классы озарились светом приближающихся рождественских праздников. Белый чепец матушки Альмы порхал над грифельными досками, изнемогающими под бременем цифр.
— Возликуйте, дети мои, скоро Господь родится, возликуйте и поскорее сотрите всю эту мерзость с досок: ни к чему нам цифры, когда близится Рождество Христово. Вы не согласны со мной, матушка Феофила?
— Нет, — отвечала та, — мы с матушкой директрисой вас не одобряем. Мы полагаем, что воспитанницы наши должны готовиться к Рождеству Христову не в радости, но в покаянии…
— Довольно с них и одного месяца покаяния! Послушайте, дети мои, мне требуется несколько ангельских голосков для моего хорала; Луизетта Дени, Югетта Пуар, Полина Аршанж, Юлия и Виктория Пулэн, я рассчитываю, что вы будете участвовать в моей пьесе под названием «Да пребудет радость на небесех, яко и на земли». Приходите к трем часам в класс для музыкальных занятий…
— Вот они, мои рождественские ангелочки! — приветствовала она нас на пороге класса. — Пожалуйте за фортепьяно, барышни, но сегодня гаммы отложим и посвятим часок хоровому пению…
Однако слов ее уже никто не слышал — все тридцать учениц, усевшись каждая за свое фортепьяно, принялись долбить гаммы, даже не пытаясь вслушаться в дребезжащие звуки, вырывающиеся из разбитых инструментов: одни просто-напросто перебирали белые клавиши, погрузившись в грустные музыкальные грезы, другие изо всех сил барабанили по ним тоненькими пальчиками, но все были довольны собою — щеки пылают, осанка, несмотря на вертлявые табуреты, гордая — кажется, что сознание собственного достоинства облекло каждую в стальной корсет…
— Что же это они там играют? — недоумевала матушка Альма. — По-моему, отчаянно фальшивят… Сделайте милость, Луизетта, попросите их прекратить эту какофонию… Ну, ангельские голоски, двинемся вперед…
Матушка Альма коснулась клавиш и, прислушавшись, как вибрирует звук, патетически воскликнула:
— До! До! Ну, барышни, начинаем, это же просто, как дыхание, пойте, пойте!
Божественный младенец родился, Слава божественному младенцу…Мы пели — все три десятка учениц, завороженных собственными голосами, пели под взмахи снисходительной дирижерской палочки матушки Альмы, которая случайно пропустила несколько нот и даже не попыталась их наверстать, настолько ее смущали простудное сопение и кашель, прерывающие наше вдохновенное пение; уши ее, надо думать, были оскорблены этими звуками, но ей ничего иного не оставалось, как только улыбаться, и она улыбалась все шире и шире, чтобы хоть как-то подбодрить нас, ибо ей прежде всего нужны были не ангельские голоса, а сами ангелы. Голоса, милостью всемогущего господа, сами прорежутся в рождественскую ночь, а вот эфемерную ангельскую красоту она могла создать и сама.
— Платьица из белой гофрированной бумаги, крылышки из картона — ах, что за прелесть! Да вам настоящие ангелы позавидуют!
Не переводя дыхания, мы перешли от хорала к пьесе.
— Луизетта Дени, вы будете святым Лакримонием, вы, Полина Аршанж, — гладиатором и львом, вам придется четыре раза менять эти роли во время представления; ну а вы, Виктория Пулэн, будете изображать гору…
Луизетта Дени, облаченная в полупрозрачную тунику мученика, сверкая голыми плечами и коленками, гордо прохаживалась по сцене с венком на мальчишеской голове и пальмовой ветвью в руке.
— Что за бесстыдство, — негодовала матушка Феофила, — голые коленки! Видела бы вас сейчас матушка директриса!
А Луизетта, явно довольная тем, что ей удалось пройти невредимой сквозь огонь, и воды, и медные трубы, презрительно поглядывала на своих истязателей и твердила, точно вызубренный наизусть урок:
— Я все пе-ре-несу, Бог — моя опора, Бог — мой крепкий панцирь…
— Не будьте же столь безучастной, Луизетта! — волновалась матушка Альма, увидев среди бушующего пламени равнодушный лик мученика Лакримония, — ведь огонь как-никак должен вас обжигать…