Современная китайская проза
Шрифт:
— У вас, помнится, спартакиада вот-вот должна начаться?
— Слушай, папа, давай в следующий выходной обойдемся без гостей, а втроем погуляем в парке Ихэюань.
— Плесни-ка еще подливки! В столовой у вас все такая же бурда?
— Скоро перевыборы в комитет комсомола, меня, говорят, введут, как я ни отказывалась… Не потяну, да разве прислушаются? Ма, где мои туфли с ремешками?
— Поедешь в общежитие? Вечером? Похоже, дождь собирается, останься лучше, утром, до полседьмого, 332-й еще не набит…
— Что за шутки? Какой дождь? Вечерняя сводка обещала погоду. А и пойдет — не беда…
— Веришь сводкам? Ну, догматик, «фаньшист»[50]…
Застолье начиналось, как всегда, в полной гармонии, однако
— Все-то у вас догматики, а сами чуть что — сразу за Фейербаха хватаетесь… — с этими словами Фанфан, не дожидаясь окончания ужина, поднялась из-за стола, вымыла руки, сменила обувь и, бросив «я поехала», вышла.
— Ах, дети, дети! Помнишь, она еще была крохой, я попросила тебя дать ей лимонада, а ты схватил молочный рожок с уксусом и меня же потом и обвинил, будто я налила уксус в бутылку из-под лимонада, хорошо, Фанфан не стала пить, заплакала… Оглянуться не успели — она уже студентка!
— И не говори. Но до чего же они загружены, эти школьники, с первого класса над головой уроки висят, экзамены… А прокрутятся в школе да институте лет пятнадцать, получат распределение — и никому не нужны! Помнишь, какой ажиотаж был в ноябре семьдесят седьмого, когда после «культурной революции» возобновили прием в вузы, с каким усердием все вкалывали… И что же? Разбросали по должностям, а ребята там, как я узнал, целыми днями филонят… — с сердцем высказался доцент.
Постучали в дверь — соседская девочка, толстушка Ван Сяоюй. Они с Фанфан учились в одной группе и обычно после выходных вместе возвращались из дома в университетское общежитие.
— А Фанфан где? Ушла? Хм-м, — протянула она удивленно, а потом голос вдруг резко упал.
Родители всполошились:
— Она не зашла за тобой?
Хмыканье заставило Ваньчжэнь насторожиться, и, ожидая ответа, она буквально сверлила девушку глазами, словно подгоняя: «Ну-ка, отвечай! Я знаю, что ты знаешь…»
— Тетя Ваньчжэнь, я… — Толстушка зажмурила маленькие глазки, не в силах вынести этот допрос, тем более что рядом с суровым лицом страдальца стоял Ли Цзинсинь. Сглотнув комок в горле, Сяоюй попыталась объяснить: — У Фанфан, кажется, появился приятель, водит сто седьмой троллейбус, про него и в газете писали, мы часто ездили в его машине, и вот как раз… Маршрут начинается от Белокаменного моста… Его семья… Вчера у Белокаменного… Он вроде бы сказал, сегодня в Бамбуковом парке[51]… А может, и не там… Ой, не говорите, что я проболталась…
Что такое? Оба лишились дара речи, поражены, словно ударом, даже еще до конца не осознав услышанное, они смотрели друг на друга, и им казалось, что морщин на лице и седины в волосах стало вдруг больше. «А мы-то с тобой про молочный рожок…» — можно было прочитать в их огорченных, разочарованных, трогательных немых усмешках. И, видя эту ошарашенность друг друга, они прыснули. Глаза мужа устремились в угол комнаты, и Ваньчжэнь тоже взглянула на трехногий чайный столик. На трех точках опоры покоилась их жизнь, а три точки — это вам и окружность, и плоскость, и стабильный кронштейн. Неужели одна из ножек зашаталась, потихоньку отходит от них? Или следует ожидать сверхкомплектной четвертой ножки? Что же принесет появление четвертого? Кто он? Какие у него права на Фанфан? В уголке глаза Ваньчжэнь навернулась слезинка, но она не позволила ей пролиться, удержав, сдавив, поглотив напрягшимся веком. Ли Цзинсинь лишь потер руки, вскочил и принялся убирать со стола. Показывая, что сегодня протереть стол, подмести пол, помыть посуду положено именно ему.
Ваньчжэнь вздрогнула, засуетилась и около самой мойки на кухне поскользнулась — видимо, Ли Цзинсинь мыл посуду слишком усердно.
— У тебя кровь! Вот наказанье, ей всего-то двадцать один! Смажь «Двести двадцатой»[52]! Восемь мисочек осталось, некомплект! А может, она ошиблась? Помнишь, пятнадцатого я поела новогодних рисовых пирожков юаньсяо, и живот разболелся, ты приволок грузовую тележку, взгромоздился в седло и повез меня в больницу, а не следующий день, шестнадцатого, в первый месяц года быка, родилась Фанфан! Нам-то почему не сказала, мы что, феодалы какие? Да не надо пластырь, вон там марлечка, разве не видишь? О небо, кран не мог закрыть, капает же, беречь надо воду, Гуантинское водохранилище высохнет. Мала еще, что она может понимать? Шашни с шофером, кошмар, слов не подберу, или среди сокурсников парня не нашлось? Спешить-то куда? Болит еще? Доверять нам должна, где ее чувство ответственности, единственная ведь дочь, забыла, что ли?! Нет-нет, не потому, что троллейбус водит, не презираю, нет, но она-то изучает язык, литературу — откуда у них общий язык? Будут вместе обсуждать правила дорожного движения? Грубо вмешиваться нельзя, но не умыть же, так сказать, руки, снять с себя ответственность, ничего не видеть, ни о чем не спрашивать! Цзинсинь, неужто мы в самом деле состарились?
Что мог тут сказать Ли Цзинсинь? В таком деле ни собственная находчивость, ни история философии тебе не помощник, в душе полный разброд, и думал он только об одном: дочери нет дома, а без нее их двухкомнатная, четырнадцать и восемь квадратных метров, квартирка пуста, совсем пуста. Рано или поздно этот день должен был прийти, но настолько рано… Как поступить? Поначалу решил перевести в шутку, подтрунить над собой и женой: дескать, «Фанфан-то, скромница, лишь в двадцать один дружком обзавелась. А тебе, когда на свидания ко мне бегала под четвертую иву в Шичахай[53], и двадцати не было!»
Не до шуток сейчас. А какой она была тогда, под ивами на берегу Шичахай, с толстенными черными косами, изящная, безмятежная! Ну к чему сейчас психовать? Лишь через год, убедившись, что любят, что это на всю жизнь, они по всей форме объявили родителям, и что же, старики так же переполошились, били миски, руки резали? Когда они поженились, им вдвоем было меньше, чем сейчас каждому из них. Тогда еще не агитировали за поздние браки. Он, разумеется, всецело за нынешнюю демографическую политику, и, даже если будет еще круче, еще строже, народ поймет… Но любовь — это же совсем другое. Какую девушку не волнует весна? В каком юноше не пробуждаются страсти? Им нужна, точнее, они жаждут любви. Как сокрушался о собственной дочери старина Чжоу, самый припозднившийся их сегодняшний гость. Держал он ее в строгих правилах, в двадцать два влюбилась, но «возраст не вышел», и по доброте душевной принялись с обеих сторон на нее давить — осуждать да убеждать. Теперь дочери тридцать один, и знакомили ее, и сватали, а что толку: ей приглянется — родителям нет, им приглянется — дочь ни в какую, старики в панике, спят и видят дочку замужем, уже согласны на любого, чуть не официальную гарантию невмешательства дали, кого хочешь приветим, а дочь и говорить на эту тему не хочет, чуть кто заикнется — поворачивается и уходит. В дневнике — мать вчера тайком заглянула — записала, что твердо решила остаться одинокой. Старый Чжоу слезу пустил, рассказывая об этом.
Сто седьмой троллейбус… Что же это за парень? Неужели придется примириться с шофером? В троллейбусе познакомились? Вот это класс обслуживания! Жажда творить добро!
— Не волнуйся, разберемся, разберемся, непременно разберемся… — Ли Цзинсинь отчего-то чувствовал себя виноватым перед Ваньчжэнь, словно не то что-то сделал.
И, наверно, вид его в этот момент был таким забавно-растерянным, что Ваньчжэнь улыбнулась, и он улыбнулся в ответ, правда, это не развеяло облачка грусти на ее лице.