Современная семья
Шрифт:
Ближе к концу дневника мама упоминает о том, что они с папой не во всем похожи друг на друга, но исключительно в положительном смысле: ей нужен тот, кто умеет поднять настроение, подбодрить ее, «тот, кто смеется, когда я плачу, и кричит, когда я лишь шепчу». Ни разу не слышала, чтобы мама говорила шепотом, обычно ее голос звучит громче других, это одна из ее многочисленных метафор. Позже я поняла, что мама старалась писать литературно — резкий контраст с моими путаными, безумными, яростными, неумелыми записями в дневнике, который стал для меня отдушиной и убежищем, единственным местом, где удавалось ослабить самоконтроль. Мамин дневник написан как будто для чужих глаз — для папы или для меня, и мама в этих записях выглядит почти неузнаваемой; до сих пор гадаю, то ли это отсутствие способности к самоанализу, то ли
Мама исписала целую тетрадь, размышляя о нем и о них, обо всем, что они делали и о чем говорили, и в самом конце, внизу страницы, после вечера, когда папа, по-видимому, произнес длинный монолог о песне The Who’s «Мое поколение» — подробно пересказанный в мамином дневнике, — она записала: «Я потеряла голову».
Хорошо помню свое ощущение от этих слов: в них было что-то страшное и чужое, и в то же время успокаивающее.
Мы с Эллен возвращаемся с четырьмя пакетами продуктов. Мама глядит на покупки удивленно, почти неодобрительно, словно подозревая, что мы купили гораздо больше, чем она перечислила в списке. Так и есть: мы с Эллен знаем, что мама всегда недооценивает наш аппетит. «Это лучше, чем выбрасывать, — уверяет она. — Ведь вы же сыты». — «Да, но на столе всегда должно оставаться еще немного еды», — как-то возразила Эллен. «Подумай о голодающих детях в Африке», — поддел ее Хокон. Мама услышала в его словах аргумент в свою поддержку. «Да здравствует поколение тотальной иронии», как в таких случаях говорит Хокон.
Мама составляла меню с учетом папиной просьбы приготовить что-нибудь из настоящей итальянской кухни, поэтому у нас будут брускетта, спагетти вонголе, сальтимбокка и тирамису. Обсуждая, в каком порядке лучше готовить блюда, чтобы никому не пришлось стоять у плиты, пока остальные сидят за столом, мы с Эллен принимаемся резать лук и занимаемся моллюсками. Нас прерывает мама: больше ей помощь не нужна.
— Помощь? — переспрашивает Эллен.
— Да, я имею в виду ужин, — отвечает мама.
— Но разве мы не вместе его готовим?
— Нет, в этом нет необходимости, — произносит мама. — Я и сама прекрасно справлюсь. А вы можете красиво накрыть на стол.
Я не знаю, что сказать, не знаю, почему мама вдруг решила, что она одна будет готовить ужин, который мы так долго планировали вместе. Пытаюсь разгадать выражение ее лица, но почему-то оно ускользает от меня. Нет, мама не сердится, просто ей нужно многое успеть сегодня, и даже кажется, что она по-прежнему в хорошем настроении, по крайней мере доброжелательна, и, очевидно, в ее словах нет никакого подтекста.
— Мама, но сейчас уже почти пять, тебе не хватит времени, чтобы приготовить все это в одиночку.
— Мы можем сделать хотя бы тирамису, — вставляю я, чтобы поддержать Эллен, которая закусила губу от досады.
— А можно мне самой спокойно приготовить ужин для Сверре?
Странно, она не назвала его «папой», как обычно. Эллен, пожав плечами, идет на террасу к Хокону и Олафу. Они читают, расположившись в шезлонгах. «Как хочешь», — бросает Эллен на ходу.
Я вопросительно смотрю на маму в надежде, что теперь-то она объяснит хоть что-нибудь, раз Эллен ушла, но мама не замечает меня. Она укладывает телятину на деревянную доску, которую Эллен нашла в буфете, покрывает филе пленкой и принимается отбивать его точными, тяжелыми ударами.
Здесь настолько тепло, что мы решили накрыть длинный дубовый стол на террасе. Агнар подошел к нам, чтобы спросить, не нужна ли его помощь. Я рада, что он сам проявил инициативу, и поручаю ему подготовить салфетки и украсить стол. Мне приходится пожалеть о своем решении, когда он возвращается с громадной охапкой бугенвиллеи, срезанной на заднем дворе с куста, которым брат Олафа особенно гордится. Агнар щедро рассыпает цветы по белой льняной скатерти. Я думаю о мириадах невидимых частиц пыльцы и мельчайших гусеницах, покрывших посуду и приборы, но ничего не говорю, потому что Агнар смотрит на меня так, как будто умеет читать мои мысли, а может, он попросту привык к тому, что я комментирую и поправляю все его действия. И я улыбаюсь.
— Красиво получилось, фиолетовое на белом, — ободряюще киваю я Агнару, заложив руки за спину, чтобы не начать перекладывать салфетки, сложенные по инструкции из видео на YouTube, которую в принципе невозможно выполнить правильно — и все-таки Агнар бился над этим час.
Знаю, что мне нужно сдерживать себя и не высказывать замечаний по поводу всего, что бы ни делал Агнар, перестать постоянно наблюдать за ним, как советует Олаф, и я стараюсь, но чаще всего не могу внутренне согласиться с тем, что лучше оставить наставления при себе, потому что тогда Агнар упустит многое из того, чему действительно стоит научиться. «Я не в состоянии найти золотую середину, — жалуюсь я Олафу. — Я просто обязана передать сыну все, что знаю». — «Но какие-то вещи он должен узнавать самостоятельно, своими усилиями», — возражает Олаф. И в этом он, безусловно, разбирается лучше меня, так было всегда: он мог спокойно стоять в стороне, наблюдая, как Агнар, вопреки всем предупреждениям, пытается заклеить велосипедную шину скотчем, или балансирует с немыслимым количеством тарелок и стаканов в руках, чтобы не возвращаться лишний раз на кухню, или тратит все свои карманные деньги на нелепый и бестолковый хлам, который развалится на другой же день. «Он узнаёт о последствиях на собственном опыте, и это лучший урок», — внушает мне Олаф, и я, в общем-то, согласна с ним, но редко выдерживаю тест на терпение.
«Это из-за того, что нам постоянно делала замечания мама, — объясняю я Олафу. — Она и сейчас не может оставить нас в покое. В отличие от нее, я хотя бы способна к самоанализу». Мама критикует меня за чрезмерный контроль детей, не понимая, что ее комментарии были и остаются проявлением такого же контроля. Но, делая множество замечаний, мама высказывает их иначе, чем я: да, она намного деликатнее и потому считает, будто это совсем другое дело. Мама не видит, что тонкость ее комментариев все только усугубляет, резко расширяя возможности их истолкования, и подчас вынуждает меня — обоснованно или не очень — предполагать, что замечание по поводу моей блузки в действительности направлено на мою личность и принимаемые мной решения.
«Никогда так не поступлю со своими детьми! — кричит Агнар нам с Олафом, когда злится. — Никогда не буду таким несправедливым! Я постараюсь их понять». Мне больно от его слов, потому что, помню, испытывала то же самое в его возрасте, да и позднее; наверное, и теперь чувствую то же, и тут ничего не поделаешь. Я говорила Олафу: труднее всего изменить свое поведение в мелочах, как бы ты ни обещал себе, что не станешь повторять родителей. В каком-то смысле этого легче избежать, если осталась глубокая травма, если тебя по-настоящему предали. А мелких ошибок не замечаешь, разве что намного позже, в связи с другими событиями. Не знаю, сумею ли я это изменить. Я не хочу обращаться с детьми так, как мама со мной, не хочу постоянно критиковать Агнара и Хедду. У них не должно возникать чувство, будто мир рушится, когда мне больно, и их эмоции не должны подчиняться моим. Олаф думает, что я преувеличиваю и мне следует быть благодарной своим родителям, и все это — типичная проблема развитого мира: излишняя забота матери. Ему всегда нравились моя семья, мама и папа, Эллен и Хокон. В последние годы Олаф связан с ними теснее, чем со своими родными. В отличие от меня он считает, что мама всегда говорит прямо, и это подкупает, а папа скромен и вовсе не ставит себя выше других, общая же атмосфера именно такая, какой ему всегда недоставало в своей семье, — ощущение свободы и открытости, о чем он сказал на одной из первых встреч с моими родными. Мне было приятно, я увидела всех по-новому — глазами Олафа — и поняла, что он имеет в виду. Понимаю и теперь, и порой меня переполняет чувство благодарности, когда я думаю о них, о нас, но это быстро сменяется раздражением, когда мы встречаемся. «Так уж устроена жизнь, — замечает Олаф, — все это мелочи, и каждая семья — особенная, как говорит твоя мама».
Я прошу тишины и встаю. Улыбаюсь, откашливаюсь, ощущая, как к щекам приливает кровь. Всегда как-то неловко принимать торжественный тон, находясь среди близких, эта перемена ролей и декораций кажется неестественной, насквозь видимой. Руки задрожали, и вспомнился старый совет Эллен: листок с речью нужно потянуть в противоположные стороны, чтобы одновременно напрячь мышцы и разгладить бумагу. Я оглядываю всех сидящих за столом и затем поворачиваюсь к папе.
— Дорогой папа, — начинаю я и замечаю, как вдруг засияли его глаза.