Современная семья
Шрифт:
Симен очень увлечен идеей семьи, с ясными отношениями и заданными рамками. Все должно быть как можно более нормальным, недвусмысленным и упорядоченным. Симен терпеть не может всякую муть, как он выражается; я не совсем уверена, что улавливаю смысл, который он вкладывает в это слово, но развод семидесятилетних родителей, безусловно, легко вписывается в эту категорию.
До сих пор мы жили в квартире, которую он купил несколько лет назад еще со своей бывшей подружкой. И несмотря на то, что я поменяла мебель, перекрасила стены, развесила по стенам мои картины, заполнила ящики и шкафы моими чашками и одеждой, это по-прежнему ее пространство, с ее гвоздями в стене, ее шкафом-купе, ее кухонными полками. Раньше я никогда не испытывала ревности и почти с облегчением осознала, что это она будит во мне мелочное чувство собственности и потребность в самоутверждении. Я не без гордости рассказала об этом Симену: «Ты же видишь, как мне тяжело
Наша новая квартира находится в районе Санкт-Хансхауген, на четвертом этаже с лифтом и видом на парк, куда мамы выходят на пробежку, толкая перед собой специальные прогулочные коляски. Четыре комнаты и балкон. Квартира стоила почти на миллион крон дороже среднерыночной цены, поэтому, несмотря на то что мы с Сименом оба хорошо зарабатываем, пришлось безответственно взять огромную ипотеку; это обошлось нам настолько дорого, что выглядело почти как бунт против папы, который всегда учил нас с Лив и Хоконом ответственному отношению к деньгам.
Процесс покупки квартиры захватил меня полностью. Ожидания, надежды, разочарования — я перенесла все свои чувства на объявления, показы, торги, проигрыши, растущие суммы ипотечного займа, новые показы квартир, новые торги, — и вот наконец пьянящее чувство победы, мы здесь, Симен и я. В нашей новой квартире, за нашим новым кухонным столом — нам, конечно, пришлось купить новую мебель, которая сюда подходит. Мы открыли бутылку вина. После возвращения из Италии Симен не особенно давит на меня насчет алкоголя, и, хотя это беспокоит меня само по себе, до чего же все-таки усыпляюще приятно пить, пока не надоест. «Все равно ведь бессмысленно не пить целый месяц, если я точно знаю, что не беременна», — убеждала я Симена в самом начале. И беззаботно добавила: «Ну или я могла бы не пить в последнюю фазу цикла». Симен предложил нам обоим совсем отказаться от алкоголя: ни к чему рисковать, зачем мне это, если гораздо лучше быть уверенными в том, что мы все делаем правильно? «Для Ребенка», — уточнил он. И с этим было трудно спорить. «Так лучше для Ребенка», как будто он уже существовал. Мы на самом деле говорили о нем в последние полгода именно так: Ребенок, с большой буквы. Симен тоже совсем не пил из сочувствия ко мне, даже перестал покупать свой любимый сыр и не ел мясную нарезку на Рождество, и все это давило на меня еще больше. «Ешь и пей как обычно, пожалуйста, — сказала я ему после четвертой неудачной попытки. — Возьми себе большой кусок бри, мне невыносимо думать, что из-за меня ты отказываешь себе в удовольствиях». — «Но мы же вместе», — ответил Симен, продолжая соблюдать свою излишне буквальную солидарность.
Это похоже на разочарование. Я не могу радоваться квартире, столу, вину и Симену так, как я себе представляла. Слишком многое тлеет где-то в глубине, это необходимо вывести на свет, обсудить, но что-то во мне изменилось, у меня нет сил для схватки. Для того, чтобы подобрать слова. Да и не верю, что они помогут. Раньше я была абсолютно убеждена в том, что проблемы необходимо формулировать, обсуждать и таким образом обезвреживать. Лив считает, я напрасно вечно обостряю, не обо всем нужно говорить, и, наверное, она права, потому что разговаривать сейчас с Сименом о Ребенке, которого нет, или о маме с папой — скорее рискованно, чем конструктивно.
— А давай сядем на балконе? — предлагает Симен.
Идет дождь, как и во все дни после нашего возвращения, воздух и земля сырые, Осло стал серым, точно страны Восточного блока. Мы сидим у стены, укрытые от дождя балконом верхнего этажа.
— Как ты думаешь, в этом году будет лето? — спрашиваю я.
Симен вздыхает, он наверняка видит в моем вопросе метафору. Он не любит метафоры и избегает их по мере возможности в своих текстах и выступлениях. Симен обучает служащих хорошо писать и довольно много зарабатывает; его принцип непоколебим: чем проще, тем лучше, особенно в профессиональной среде. Он считает, что метафоры затемняют смысл. «Но и обогащают», — не соглашаюсь я. «Разумеется, если ты пишешь художественную литературу, — парирует Симен. — Но не тогда, когда ты пытаешься передать четкое и ясное сообщение. А у нас произошла инфляция метафор». Обычно я ловлю его на том, что это уже само по себе метафора, значит, их невозможно избежать, раз даже ему не удается.
— Нет, серьезно, я недавно читала статью о наиболее вероятной модели изменения климата в ближайшие годы, так вот у нас в Норвегии не будет ни лета, ни зимы, — добавляю я.
— Останется у нас и лето, и зима, даже если будет не так много снега и не так тепло, — возражает Симен. — Времена года зависят далеко не только от температуры.
Он прислоняется к стене и смотрит в парк. Я стараюсь придумать, что бы еще сказать такое, о чем мы смогли бы поговорить, но ничего не приходит на ум. У меня никогда не получалось непринужденно болтать, и самое тягостное, что я могу себе вообразить, — необходимость вести беседу ни о чем, чтобы скрыть красноречивое молчание, в особенности наедине с мужчиной. «Делайте паузы, используйте молчание, — внушаю я политикам на тренингах. — Не бойтесь, оно может служить более эффективным средством воздействия, чем слова». Молчание между мною и Сименом неподвластно моему контролю; едва возникнув, оно нарастает с каждой минутой.
В начале июля я получаю СМС от мамы с вопросом, поеду ли я в отпуск в наш летний домик. Она пишет «поедешь ли ты», очевидно, чтобы подчеркнуть, что все мы — независимые индивидуумы. «Мы с Сименом приедем в конце месяца», — пишу я, не задавая встречного вопроса. Но мама все равно отвечает: «А я поеду в горы». У ее сестры есть домик в Теле-марке, расположенный не так уж высоко над уровнем моря, но все мамины родственники проявляют поразительную неточность, называя горами все, что не на побережье. Я не отвечаю. По-моему, их с папой поступки выглядят слишком демонстративными. Они показывают нам, что все изменилось. И наши традиции и семейные привычки должны исчезнуть. «Вряд ли они хотят что-то продемонстрировать, — сказал мне Хокон, когда я позвонила ему несколько дней назад. — А что им еще остается делать? Суть ведь в том, что теперь действительно все должно стать по-другому». — «Не знаю, — возразила я, — просто мне кажется, они постоянно сыплют соль на рану, могли бы быть более чуткими». — «С тобой?» — спросил Хокон. «С нами», — ответила я. Хотя никто не знает, что мы с Сименом пытаемся зачать ребенка, и я сама понимаю, насколько несправедливыми и детскими выглядят мои претензии, мне все равно кажется, что все вокруг теперь должны обращаться со мной бережно. Иногда я даже думаю, как эгоистично со стороны мамы и папы разводиться именно сейчас, когда мне так трудно. Зачем они взвалили на меня и эту ношу? А потом появляется острое чувство несправедливости: они на моих глазах разрушают свою семью, в то время как я отчаянно пытаюсь создать свою собственную. Я всегда стыжусь этих чувств, стыжусь своего эгоизма, но, как бы я ни принуждала себя мыслить рационально, гнев никуда не исчезает.
«Ты разговаривала с Лив?» — пишет мама десять минут спустя, не дождавшись моего ответа. Я с возмущением смотрю на экран телефона, осознавая, что с самого начала мама хотела спросить именно об этом. «Нет, — отвечаю я. — Позвони ей, пожалуйста, сама». Мама до смерти боится вторгаться в то, что она называет личным пространством Лив, ведь Лив такая впечатлительная. Мама трясется над Лив, сколько я себя помню, и она никогда не пыталась ее контролировать так, как меня, — видимо, маме казалось, что мне нужны твердые рамки.
Я почти не разговаривала с Лив и Хоконом после Италии, не считая короткого звонка Хокону на днях. Да и вообще почти ни с кем не разговаривала, тишина охватила все мое тело, каждую его частичку. Впервые осознаю, что никакие мои слова ничего не изменят. Над моим столом в офисе висит в рамочке карикатура на меня с подписью: «Слова кое-что значат!» Я получила ее в подарок на тридцатилетие от приятеля-иллюстратора, он нарисовал меня с длиннющей рукой, тычущей вверх пальцем, с раскрытым ртом, взгляд жесткий. «Вот какой видят меня друзья», — с удивлением отмечаю я.
Как человек, постоянно оценивающий других, я для своего возраста оказалась на редкость неспособной судить себя. Мне не приходило в голову, что я раскрывалась окружающим лишь с определенной стороны, предполагая, что они воспринимают меня такой же уязвимой, какой я себя чувствую. «Это все потому, что ты так выглядишь: никто не поверит, что ты можешь быть слабой», — как-то сказал мне бывший бойфренд. «Я не хотел тебя обидеть, — поспешно добавил он, заметив, что я рассердилась. — Просто ты никогда не пытаешься сгладить ситуацию или сдержаться, не улыбаешься, не смеешься, как делают другие». Он и не догадывался о том, что я еще с подросткового возраста изо всех сил старалась как-то компенсировать свою внешность, боролась за то, чтобы меня воспринимали всерьез, тратила тысячи крон на одежду, которая не подчеркивала бы фигуру, перекрасилась в брюнетку, стала серьезной и надежной, работала в два раза больше других, чтобы никто не посмел сказать, что мне все досталось даром. «Необходимо всегда следить за тем, чтобы не выглядеть вульгарно», — сказала мама, когда мне было четырнадцать и у меня уже была довольно большая грудь. Сейчас я понимаю, мама хотела как лучше, но если бы она знала, сколько сил и времени ушло у меня на то, чтобы избегать вульгарности, беспокоиться о том, что другие не примут меня серьезно или подумают, будто я пользуюсь своей внешностью.