Современная швейцарская новелла
Шрифт:
Позавчера наш городок казался совершенно пустым, и, кружа по улочкам — от одной маленькой площади до другой, от памятника к памятнику, двигаясь по Вокзальному бульвару мимо банков (не мешало бы как-нибудь их пересчитать: последний вырубили прямо в скале под средним замком), я там и тут — в чахлой траве, на ступеньках, у подножия статуй, в щелях между брусчаткой — находил только шарики, пестрые стеклянные шарики и, заглядывая в них, надеялся обнаружить внутри сам не знаю что. Миновало, увы, время, когда я находил деньги: пятаки, похожие на полтинники, монеты по десять, двадцать, пятьдесят раппенов, вспыхивавшие вдруг ярким блеском или скромно тускневшие — истертые, погнутые, грязные. Однажды, правда, я нашел франк; поджидая меня, он лежал на гранитной плите решкой вверх (меня бросило в жар, хотя стояла зима), и до сих пор при воспоминании о нем я чувствую запах ландыша, потому что в тот самый миг я заметил у входа в «Новинку» даму, которая не признает никаких других духов, кроме ландышевых. Время денег, растущих под ногами, миновало, зато, как бы в виде таинственно предусмотренной компенсации, в теплые дни (когда я бродил вокруг стадиона, где в очередной раз проигрывала наша команда) стали появляться никогда не виданные мною прежде новорожденные ящерицы: они извивались на асфальте, как дети Суанлока в конце вьетнамской войны.
Повертев шарики в руках, я сунул их в карман и не спеша покатил на своем новом велосипеде — сине-серебряном «Жискаре» — прочь от центра, называемого (в частности, из-за крыс) историческим; по дороге к реке мне продолжали попадаться такие же шарики, но я их уже не подбирал. В беззаботном настроении ехал я по тропинке, изрытой лошадьми богачей, стараясь не наскочить на коварно торчащие из земли корни деревьев, однако то и дело на них натыкался, заглядевшись по сторонам, отчего подпрыгивал в седле и падал грудью на руль, как жокей. Пока мне везло, но, говорил я себе, не стоит испытывать судьбу, даже если самое большее, чем я рискую, —
55
Падре Пио — итальянский теософ и проповедник, популярный в 50–60-х годах.
Вдруг краем глаза я вижу темный комок, он несется в мою сторону и прыгает сзади на багажник. Я торможу, не без опаски оглядываюсь и вижу обезьяну, скорее всего шимпанзе, с лицом судьи, объявившего или готового вот-вот объявить приговор. Надо сказать, что, спасаясь в этих местах от скуки, я немного привык к разным неожиданностям и меня уже не удивляют странные, а порой и просто загадочные повадки здешних животных. Спускаясь как-то вечером к гроту, где обычно ужинаю, я чуть не споткнулся о филина с оранжевыми глазами, который, напоминая скульптуру Пьеро да Брузино, неподвижно сидел на тротуаре перед сквериком, где растут магнолии, хурма и кипарисы. Присев на корточки и наклонив по примеру филина голову набок, я заглянул ему в глаза и только хотел его погладить, как он возмущенно взмахнул крыльями и попытался клюнуть меня в затылок, за что я, возмутившись в свою очередь, сделал попытку его отпихнуть, но промахнулся: оскорбленный, но не уронивший собственного достоинства, филин взлетел на красную магнолию, а с нее перебрался на сосну — свое дневное убежище. Еще здесь есть одна птица — о ней говорит весь верхний квартал, — которая подает голос в одно и то же время, обычно около двенадцати ночи, причем никто, включая орнитолога (уполномоченного по дому в случае атомной войны), не только ее ни разу не видел, но даже до сих пор не догадался, что это за птица: на сову не похожа, на сплюшку тоже, хотя кто ее там разберет, да нет же, сплюшка исключается, горлинка это, честное слово, горлинка, спросите у синьоры Бенвенги, в ее саду часто воркуют голубки, какие еще голубки, нет, у нашей крик особенный — не короткий и не длинный, и начинает она с высокой ноты, а через пять секунд точно другой голос вступает, отличный от первого, поэтому многие думают, может переговариваются две птицы, самец и самочка: она спрашивает — он отвечает.
Но вернемся к обезьяне. Скорее удивленный, чем испуганный, я хотел столкнуть ее с багажника, но она, смешно сжавшись, посмотрела на меня с таким трогательным дружелюбием, что я медленно поехал дальше с необычным пассажиром. Вскоре, однако, обезьяна сама спрыгнула и исчезла за полукружьем стены, защищавшей от ветра стрелковый стенд времен Луна-парка и стрельбы по тарелочкам, стены, под которой обычно загорала Клеопатра с игривой косичкой над узкими плавками.
Я притормозил и, не слезая с велосипеда, поздоровался с той, о ком и военные, и штатские рассказывали чудеса еще в первые годы моей городской жизни; в конце концов, я давно собирался с ней поздороваться, не хотел, чтобы она считала меня одним из тех, кто, встретив ее на Вокзальном бульваре или на Пьяцца-делла-Фока, демонстративно отворачивается в другую сторону, как она прежде отворачивалась от меня — неизвестно, по какой причине. Я бы с удовольствием прислонил велосипед к дереву и присел возле нее на камень, но, хоть она и ответила на мое приветствие и даже добавила, что недавно потеряла мать, не решился, о чем, как вы догадываетесь, особенно и не жалею. Я поспешил сказать «до свидания, синьорина» (пришлось сделать над собой усилие, чтобы не смотреть на косичку, обезьяны и след простыл) и степенно покатил к более тенистой части дамбы, где растут вязы, тополя, акации и бузина. Как и следовало ожидать, обезьяна не преминула вернуться и, вспрыгнув снова на багажник, подняла руку, точно замахиваясь кнутом. По правде говоря, терпение мое лопнуло, у меня не было ни малейшей охоты шутки шутить — ни с обезьяной, ни с ее хозяином, спрятавшимся, скорее всего, где-нибудь поблизости и восторгавшимся из укрытия наглостью своей подопечной, поэтому, грозно прикрикнув на обезьяну, я заставил ее убраться. Ну, разве я не говорил, что хозяин где-нибудь поблизости? Вот он выходит с улыбкой из кустов и направляется мне навстречу — маленький, худенький, с бледной старческой кожей, в черных длинных трусах; я бы удивился, не встретив сегодня его, старожила нашего городка, с которым до сих пор мне ни разу не пришлось побеседовать (ничего не значащий обмен словами на улице, в галерее или чаще всего у газетного киоска на Коллегиальной площади не в счет: «Ну-ну, юноша», — говорит он мне обычно).
— Здравствуйте!
— Привет!
Я бросаю велосипед на лугу, и мы спускаемся к реке. Его сын — мой сослуживец — погиб тридцати лет от роду во славу отечества на давних осенних маневрах при переправе все через ту же реку Тичино, грозно вздувшуюся тогда от дождей; гроб потом покрыли флагом, красным с белым крестом, бригадный полковник произнес речь.
Старик мягко опустился на камень, вытянул ноги — сухие, без варикозных вен. Я тоже разделся.
Нежась на солнышке, мы в безмятежном молчании смотрели друг на друга, но каждый был занят скорее собой и старался утаить от другого свою опустошенность. Потом старик стал вспоминать времена, когда еще не было дамбы, люди с той стороны перегораживали реку большущими ящиками и ловили крупную («вот такую») рыбу. Ему хотелось о многом поведать, многим поделиться, в голове у него царила неразбериха — толчея, если можно так выразиться, из-за которой он перескакивал с мысли на мысль, как белка с ветки на ветку; провожая, к примеру, глазами реку, струившуюся к озеру в темпе аллегро модерато, он поднимался памятью вверх по течению — навстречу горам праха, чтобы сказать своим скрипучим голосом, как давно мы знакомы.
— Помните? Мы познакомились во время моего отпуска (со мной и сын был, помните?) у одного коренного швейцарца, родом он из Левента, а жил в Генуе, у него еще гостиница была в Комо. Или в Белладжо? А впрочем, какая разница, говорят, нет смысла напрягаться и вспоминать то, что потом само собой придет, и все-таки мне кажется, в Белладжо, да-да, совершенно точно, у меня до сих пор перед глазами большая фотография в коридоре и столовые приборы, на которых выгравировано название гостиницы. Как же она называлась? Ах ты господи, выскочило из головы, я ведь давно небо копчу — мне девяносто один, но жить пока не надоело, каждый новый день чему-то учит, вчера, представьте, слышал в мясной лавке, одна старушка говорила: «Еду в Лондон, хочу на дорогу съесть рагу». А вы знаете, мы с Монтемари до сих пор играем в шары! Вы знакомы с Монтемари? После того как он проиграл в финале всетичинского чемпионата из-за камешка, его все так и зовут «Камешек». Давно это было. Камешек задержал шар на какой-то миллиметр, но этого было достаточно, чтобы Монтемари проиграл. Долго потом не мог успокоиться.
Я хотел вставить слово, но, вспомнив, что он глухой, ограничился кивками и удивленными жестами. Подняв глаза, я вижу наверху, настолько близко, что мы могли бы вполголоса поговорить, загорелую девушку. Девушка улыбается и в ответ на мое быстрое, не замеченное стариком приветствие почти по-приятельски машет рукой. Тут старик вдруг поднимается, и мне приходится, вытянув шею, вертеть головой вправо и влево, чтобы не упускать ее из поля зрения. Болтовня старика прерывается долгими паузами, и когда он снова ухватывает потерянную при очередном скачке нить разговора, то все больше походит на надоедливую крикливую птицу. Меня это начинает тяготить, в душе нарастает невольное раздражение. Минутку, что там показывает мне девушка, пользуясь языком глухонемых (любимое детское развлечение)? Я понимаю, что не понимаю ничего, и девушка медленно повторяет: «Терпение». Терпение? Да, конечно, весело киваю я, спеша добавить мысленно: «Ангельское», а заодно вспоминаю вдову с ежевичным мороженым в руке, которая сказала: «Geduld bringt Rosen» [56] . Старик замечает знакомую женщину, играющую на мелководье с детьми. Окликнув ее своим пронзительным голосом, он моментально отходит от меня и направляется к ней, еле сдерживаясь от нового приступа восторга, на этот раз вызванного видом обнаженных прелестей хорошенькой мамочки. Он сразу же включается в игру (я слышу восторженные детские крики): быстрым движением сводя под водой руки, старик поднимает бурун такой высоты, что можно только подивиться его ловкости.
56
Здесь: «Терпение приносит свои плоды» (нем.).
Сам не знаю, почему я отхожу от девушки и растягиваюсь на камнях — далеко не самом удобном ложе. В разрывах облаков синеет небо, напоминая синеву детских глаз. Вдруг все тускнеет. Я перевожу взгляд с первого замка на второй, со второго на третий — он самый высокий. С того берега, уже почти захваченного тенью, слышатся голоса. Гора, внезапно ставшая мрачной и темной, нависает над селеньями. Появляются какие-то странные насекомые: кузнечики не кузнечики, скорее жуки; они барахтаются у берега — вялые, безжизненно-прозрачные, то и дело ударяясь о мокрые, покрытые мхом камни. Вода отступает и тотчас набегает снова, оставляя на берегу каждый раз все больше трупиков. Я поднимаю глаза и вижу загаженные кусты и деревья; глядя на прилипшие к стволам, свисающие с веток обрывки нейлона, полиэтилена, неведомо чего, можно подумать, будто тут прошли циклопы. К счастью, отвлекая меня от этой мерзости, на противоположном берегу показались мальчишки из Карассо, которые, правда, частенько доводят меня своими опасными выходками до того, что я готов бываю крикнуть им: «Поосторожней!» Один — в красных плавках, худой, высокий, с шапкой светлых вьющихся волос, как у Беноццо, другой — коренастый брюнет в черных плавках. Словно выполняя произвольную программу по вольным упражнениям, они падают ничком на гребень валуна, лоснящийся от вечернего тумана, точно китовая туша, танцуют над пропастью подобие первобытного танца — в общем, выделывают черт знает что. Честное слово, у меня кружится голова, как иной раз на улице при брошенном невзначай взгляде на балкон четвертого или пятого этажа, с которого свешивается вниз детская нога. Этот валун — их излюбленное место потому, наверно, что на окружающих его скалах есть трещины, по которым удобно взбираться, и гибкий кустарник, за который можно уцепиться. Первым устремляется на скалу худой, коренастый же тем временем прыгает в воду, словно нехотя плавает, после чего, усевшись на гальку, следит за товарищем, подавая ему знаки и крича что-то неразборчивое. Раз сто за лето, не меньше, лазят они по этой черной отполированной громадине на отвесный выступ, нависший над омутом с темно-зеленой, почти неподвижной водой; но я всегда холодею от страха, глядя, как они, прилепившись непонятным образом к голой, почти вертикальной стене, нащупывают ногой невидимую трещину.
Наверно, это те же самые мальчишки, я видел их здесь несколько лет назад: держась за старые автомобильные камеры, они бесстрашно неслись по течению, а через час возвращались на дамбу, катя черные блестящие круги перед собой или неся через плечо. Я не мог не завидовать им, поскольку с детства боялся воды и даже не мечтал уже научиться плавать. Не похоже, чтобы они работали на публику, ее почти нет ни здесь, ни на мосту. Хотя, кажется, я ошибаюсь: они еще когда заметили, с каким интересом на них поглядывает смазливая брюнетка — та, что привычным движением подтягивает резинку, лежа в изящном углублении на розовом камне, которое будто специально рассчитано на ее крупное, но стройное тело. После некоторых размышлений я догадался: между парнями и уже не очень юной брюнеткой существует взаимная связь, они посылают друг другу чувственные токи — свидетельство неисчерпаемости великого древнего инстинкта. Такие парни, как эти двое, не могли напасть на женщину в красном, постоянно прогуливающуюся со своей собакой вдоль реки; в бассейне слишком много народу, да и длинные прогулки ей по душе, рассказывала она, не так уж этот парень, в конце концов, ее и напугал (мало ли в наших местах маньяков!), хоть и выставил наружу свое, так сказать, хозяйство, а собаку увидел и тут же ретировался, молодец, Билл. Вот они останавливаются и оборачиваются — не передохнуть, скорее, удостовериться в ее участливом внимании, подогреть ее интерес. Без сомнения, их нерешительность — чистое притворство: бросив равнодушный взгляд вниз, где самая большая глубина, они медлят, точно собираются с духом, но тут же становится ясно: нырять они будут не отсюда, а с более высокого и опасного места. Они смеются, хлопают себя по ляжкам, у одного появляется в руках пачка сигарет, и оба, присев на корточки, жадно закуривают, затягиваясь до самых легких и прикрывая глаза, как заядлые курильщики. Наступил подходящий момент продемонстрировать девушке серию фигур, из которых больше всего удалась им фигура ящерицы с ее верткими бесшумными телодвижениями. Девушка в ответ посылает щедрые улыбки и скупые, непонятные мне знаки. Она так естественна в своем бесстыдстве, что их возбуждение вполне оправданно. По-моему, они не видят меня, во всяком случае, не замечают, как и рыбака, давно уже стоящего в воде, но пока, судя по всему, не выудившего ничего, кроме мелочи, которую он разочарованно выпускает обратно в реку. Я хотел бы стать их союзником, потому что они не делают просчетов в своей игре, похожей на благородное соперничество держав, неукоснительно соблюдающих условия почетного договора о мире. Что же касается войны, ее следует ожидать с неба. Второй раз пролетел полицейский вертолет. Уж не сидит ли в нем Блюститель Четырех Швейцарских Литератур — короткие усики, клочковатая, пропахшая лошадиной мочой бородка, массивные очки, палка и сандвич, внушительный, как «Швейцарский дар» [57] ? К счастью, мое безупречное поведение лишает его возможности доложить по начальству, будто я обнажен больше, чем положено, или не выпускаю из рук (даже на реке!) Брехта — писателя небезынтересного, кто же спорит, но больно уж небрежного к форме, плохого стилиста, одним словом. Первым достигает вершины валуна коренастый; он цепляется за деревце, принимая нарочито смешную позу, и поджидает товарища, который карабкается следом пусть и не с такой обезьяньей ловкостью, но и без особых усилий. Неужели они никогда не устают? Не переговариваются друг с другом? Нет, вроде бы иногда переговариваются, и я думаю — на жаргоне. Любопытно, как они называют ящерицу? Чернявый время от времени выпускает из рук ветки, скользя пальцами по листьям, рывком подтягивает плавки, наклоняется к обрыву, но не ныряет. Может, на этот раз они и не собираются нырять? Сообщница их — та уж точно знает, что они будут и чего не будут делать, пока не разойдутся по домам.
57
Название благотворительной организации.
Прыжок с десятиметровой высоты — дело нешуточное. Во сне, правда, он у меня всегда получается безукоризненно красиво, только приземляюсь я не в воду, а обычно на копну сена, гимнастический мат, свежую солому и удовлетворенно поглаживаю себя по животу, будто закусил в «Гордуно».
Я поворачиваюсь к старику, который все говорит и говорит, и, убедившись, что он меня видит, спрашиваю жестами о тех двоих, нырнут ли они до вечера. Он многозначительно крутит указательным пальцем около виска: психи, мол, буйнопомешанные, чуть не рассчитают — разобьются о скалы. Как бьются в Понтебролле, в Санта-Петронилла-ди-Бьяске, в Акапулько.