Современный болгарский детектив
Шрифт:
Оставалось последнее... Некоторые женщины равнодушны к лести, но беспомощны перед грубым насилием. Я просил Цветану принести мне чай и, пока она расставляла посуду, бесцеремонно похлопывал ее по заду; иногда мне удавалось прижать ее к резному письменному столу, погладить грудь, и от беспомощности она заливалась румянцем. Однажды я попросил поправить штору, ей пришлось забраться на радиатор и привстать на цыпочки; зрелище было восхитительным, и мои руки потянулись к счастью... Цветана влепила мне пощечину. Тогда я понял, что б е с с м ы с л е н н о п р и м е н я т ь н а с и л и е, к о г д а м ы о д н и!
Я вижу на вашем лице гнев и раздражение, но я не хочу скрывать правду, гражданин Евтимов. Душевная нагота всегда величественна, а пошлость, как и красота, — эстетическая категория; в конечном счете
В здании нашего Объединения есть столовая, куда я, как правило, не хожу. Я пригласил Цветану вместе пообедать, и она простодушно согласилась. Мы сели за самый дальний стол — место, которое создает видимость уединенности, но в то же время просматривается со всех сторон. У нас над головой висел ужасный натюрморт — разрезанный кроваво-красный арбуз с разбросанными вокруг черными семечками. Скатерть была грязной, в зале стоял монотонный, как в бане, гул. Цветана сияла, взгляды ее сослуживиц, завистливые и неестественно доброжелательные, были устремлены в нашу сторону. Я выждал, пока зал заполнится, и робко предложил Цветане встретиться вечером. Она, естественно, отказалась: «Вы же знаете, товарищ Искренов, что я замужем!» Я чуть было не выпал из седла, однако не рассмеялся. Спокойно приподнял скатерть и погладил ее по ноге. Цветана стушевалась, побледнела, потом очаровательно покраснела, попыталась встать, но я ее крепко держал. Перед ней стоял простой выбор: или устроить скандал и проститься с Объединением, или стерпеть мою ласку, в надежде, что никто не заметил. «Я буду с вами сегодня вечером, — сказала она сквозь слезы, — но вы садист!»
Цветана, разумеется, была не права, о н а п е р е о ц е н и л а м е н я. Не знаю, думали ли вы об этом, гражданин Евтимов, но садизм, в сущности, не столько извращенность, сколько непрестанная борьба за власть. Причиняя боль, физическую или моральную, мы пытаемся опустошить, разорить чью-то душу и втиснуть себя в образовавшийся в ней вакуум, обосноваться там, вытеснив кого-то другого. О, мои требования, как и вообще человеческие возможности, гораздо скромнее. Цветана меня возненавидела, следовательно, она навсегда с в я з ы в а л а с е б я с о м н о й. Она не может мне простить грубого насилия, однако и не способна оправдать себя. Я ее раздавил прямо у нее на глазах, и она мне позволила это; я поступил как хам, но она не воспротивилась моему хамству. Цветана любит меня, потому что я ее вынудил осквернить саму себя! Я продолжаю властвовать над ней по той простой причине, что я ее заставил увидеть собственную человеческую сущность. Единственный для нее выход — ненавидеть меня; но омерзение — чувство, всегда обращенное к кому-то, следовательно, я присутствую в ней. Что она будет без меня делать? Бедняжке придется возненавидеть саму себя!
Девушка невиновна, гражданин Евтимов, она действительно не знала о моих отношениях с Пранге. Я полагаюсь на вашу прозорливость... или я говорил неубедительно? А сейчас я вам скажу, каким образом я получал от Пранге валюту. Я ни разу не позволил себе встретиться с ним дома. Мы имели одинаковые дипломаты, на официальных приемах мы ставили их рядом, после чего я забирал полный. Я ни разу не позволил себе ошибиться, гражданин Евтимов; промеж хрупких челюстей этих дипломатов б ы л а з а п е р т а м о я с в о б о д а!
10
Я просто омерзителен! Суровый, унылый и в то же время преисполненный фальшивого благодушия, я даю Искренову возможность вдоволь наговориться. Подследственный втайне надеется, что подробности обелят его, ибо в них кроется «человеческая сущность» злодеяния. Подробности пробуждают в следователе профессиональное любопытство, кроме того, чужое несчастье всегда делает нас более добрыми, а благородство — та внутренняя энергия, которая освобождается при нашем столкновении со страданием. Люди, которых я допрашиваю много лет подряд, пытаются мне внушить, что они страдали, что личная боль и социальная несправедливость привели их к грехопадению, что их преступление — надежда на самозащиту, а попирание закона — е д и н с т в е н н ы й, в с у щ н о с т и, с п о с о б
Порой следователю бывает трудно устоять перед сентиментальностью, перед той пристрастностью, которая им овладевает. Особую важность в нашем деле имеет понятие «презумпция невиновности». Пока не доказана вина подследственного, ты не имеешь права считать его виновным. Плохо, что иногда действительно безвинный человек становится тебе отвратителен, в то время как наивный преступник влезает к тебе в душу, и ты начинаешь относиться к нему, как к ближнему. Каким бы строгим меня ни считали, я тоже подвластен эмоциям. Наверное, кроме глубокой привязанности к своему хозяину, гончая испытывает известное сострадание к будущей жертве. З а к о н — мой господин, он жесток и красив как бог.
Я охотно поощряю словоохотливость своих общительных «пациентов». Они верят, что могут скрыться за своей обстоятельностью, как за непроницаемой ширмой, расшитой велеречивостью или украшенной строгим орнаментом из слов. Детали, подобно слабому наркотику, ослабляют внимание следователя, однако, громоздясь в беспорядке, они притупляют память и самого подследственного. В охоте (какой бы опасной она ни была) существует неписаный закон: зверь всегда возвращается на то место, где он был застигнут врасплох. Вспугнутый однажды, преступник начинает плутать по чащобам жизни, он использует свое воображение, интеллигентность, пережитые и придуманные страдания, прибегая к метафорам и вздохам, запутывает следы, но в конечном счете возвращается на место преступления, где я его поджидаю. Такова суть игры, которая не только развлекает обе стороны, но и утомляет; мне лгут нагло и бессовестно, но я тоже аморален, п о т о м у ч т о я т е р п е л и в! Терпение делает мое ремесло искусством.
Искренов удивительно интеллигентен, он рассчитывает на детали, поверяет мне самые сокровенные мысли, однако не собирается меня разжалобить; он, с к о р е е, с т р е м и т с я в ы з в а т ь у м е н я о т в р а щ е н и е и завоевать таким образом мое доверие. Я не имею ничего против, это мое последнее дело, и данное обстоятельство наполняет мою душу торжественностью, словно я слушаю Девятую симфонию Бетховена. Искренов хочет убедить меня в том, что он не болтливый, а, скорее, углубленный в себя человек, что предварительное заключение привело его к итогу, который позволит ему выявить величие своей личности. Он не защищается, он просто пытается понять самого себя, опознать свою подлинную суть. Наверное, я его переоцениваю, а может, недооцениваю, что более опасно. Обнажая свою душевную плоть, Искренов не прячет струпьев на ней... н о о н г о т о в и т с я м е н я о б в и н и т ь, потому что в настоящий момент я представляю закон!
Пока длится допрос, я раздраженно отмалчиваюсь. Задаю изредка вопросы и предпочитаю точить карандаши. Это производит на Искренова известное впечатление, прозорливость ему подсказывает, что все между нами начинается только сейчас. Напряженная тишина в моем кабинете напоминает тугой, перезревший плод. В углу, на вешалке, висит моя военная форма, сейф у меня за спиной приоткрыт, магнитофон выключен, но я не утруждаю себя и не перематываю пленку. Все эти предметы, включая звонок под письменным столом, создают атмосферу моей деловитости и всемогущества.
Искренов тоже не торопится, он исчерпал себя в изящном монологе. Мы продолжаем говорить о чем-то незначительном, толкуем о древесных материалах, о сделках на полевой клен, о взятках и долларах, «заготовленных на зиму» в банках из-под соленьев, — обо всем, что не является для нас обоих тайной. Я точу карандаши, которыми никогда не воспользуюсь. Искренов гасит в пепельнице сигарету и сочувственно говорит:
— Вы же мучаетесь, гражданин Евтимов...
Глава вторая