Спасенье погибших
Шрифт:
— Иди ты, Яшка, за ней, если так, — рассердилась Ида.
— За оскорбление беру рюмками, — отвечал Яша. — Помните стену приемной директора, стену позади Арианы, ну-ка, ну-ка дружно, дети, вспомнили, дети, молодцы, — вся стена, на фоне которой царствовала в предбаннике Ариана, была увешена чем? Цепями, созданными из скрепок. Блестящая выдумка Арианы — скрепляя очередное дело, исходящие бумаги и другую продукцию усталого, а иногда даже и бодрого аппарата, она что? Она одну скрепку пускала на дело, а другую помещала в цепочки на стену. И стена всего за три Арианины года стала как в рыцарской кольчуге, стена стала сталистой, да, сталистой, неплохо сказано, так что, родненькие, тут не тянутие кота за хвост, тут завтрашний криминал. Вот как ее выловят, болезную да всю обмотанную бухтой этого
Мы встали, и Яша встал и поднял рюмку.
— Магнитики, магнитики готовьте! О, бедная Ариана, о, традиционная бессмысленность даже такого бунта!
В коридоре Ида остановилась.
— Вот возьми. Это Олега. Какой-то странный жанр, в виде отчета о собрании, выступление, что ли.
Я взял листки и, отойдя в сторону, прочел:
«Друзья мои, тут часть записок с вопросами такого рода: «В чем вы видите понятие подвига?», «Как вы думаете, от чего несчастья?» Я готов ответить. Давайте признаемся, уж так мы были воспитаны, что в понятие подвига, по нашему разумению, входило то, что смерть наша непременно должна была совершаться публично, красиво. На миру и смерть красна. Но проходит время, и мы читаем, ну, например, «Порог» Тургенева. Никто не узнает об этой девушке, и проклянут ее, а она гибнет за людей, перешагивает порог. Вопрос: дура она или святая? И еще проходит время, и мы узнаем о миллионах замученных, расстрелянных, заморенных, отравленных, униженных. И пытаемся узнать хотя бы, где их могилы, и нет могил. И еще проходит время, и мы читаем у древних мудрецов, что нет потерянных, и снова пытаемся понять… Что значат эти слова: нет потерянных? Не знаю. Может быть, скоро трава и камни тех мест, где успокоились свершившие подвиг, обретут язык и скажут нам: это здесь.
Второй вопрос: «От чего несчастья?» Этот вопрос проще. Несчастья от обманувшей жизни. Почему жизнь обманула? Кого и в чем? А никого и ни в чем, потому что от жизни ждали не того, чего надо ждать. И желали не того. Надо желать того, что нужно для спасения души, то есть терпения и работы. Честная работа создает бескорыстную душу, а бескорыстная душа имеет спокойную совесть, а спокойная совесть и есть счастье, а другого не будет во веки веков. Нормально и хорошо ждать восхода солнца и захода, дождя, снега, колокольного звона, рождения ребенка, нормально ждать встречи с любимым человеком, нормально ждать смерти. Но дико и тупиково ждать от жизни чинов, денег, дачи, машины, страсти, поклонения — все это ненасыщаемо. Тут зависть правит помраченными умами: как же так — у других есть, а у меня нет, а они хуже. И сравнение в материальную сторону обкрадывает. Мой встречный вопрос: у кого хватает сил раздать нищим все накопленное? Вы спросите: где нищие? Отвечаю: там же, где всегда, — на паперти».
О процедуре
Организатор процедуры Михаил Борисович заканчивал:
— …и вот в этот момент всеобщего плача раздаются торжественно-скорбные по своей мощи слова: «В этот день, где-то даже в этот час» — нельзя же сказать: в минуту, — ясно же, что в минуту не отстреляемся…
— Не отвлекайтесь, — сказал председатель, он же Федор Федорович.
— М-да, значит, вот так: «В этот день и час, в эти минуты мы прощаемся с преждевременно ушедшим от нас…»
— Не надо слово «преждевременно», — поправил Федор Федорович. — Во-первых, и годы, во-вторых, вы же знаете обстоятельства. Мое мнение, что ему врачи сказали такой срок, но это мое мнение, а он использовал врачебную тайну, прошу мое личное мнение не обсуждать и не стенографировать. Итак: не надо преждевременного ухода, давайте подберем другое слово.
— Интересно! — обиженно сказал Сидорин, тоже член комиссии. — Педалировать или нет инициативу, она же все равно остается. А тогда кто же мы? Я говорю о себе, Иванине и Петрине.
— Вам же сказали: вы последователи, — ответил организатор процедуры.
— Кто сказал? — спросили Иванин, Петрин и Сидорин.
— Да хоть бы и я. Разрешите продолжать?
— И это не надо, — нервно прервал Федор Федорович. — Можно подумать, что это содержит намек на безвременье.
— Давайте поставим такую теплую фразу: «Мы прощаемся с нашим дорогим Ильей Александровичем. Взгляните на его…»
— Не надо говорить: взгляните. — Председатель комиссии был начеку. — Зачем нам это повелительное наклонение? Мы не должны руководить такими взглядами. Может, кто-то плачет в эти моменты, кто-то закрылся платком, особенно женщины, кто-то, может, и это тоже не исключено, просто отвернулся. Мы никого не должны принуждать, в условиях раскрепощенной свободы словоизъявления не должно быть места императивному диктату.
— Хорошо, хорошо, — согласился Михаил Борисович, — пока вы говорили, я уже переделал. «Даже роковой уход…» Пардон, сделаем без рока, просто: «Даже уход не исказил его дорогие черты…»
— Вообще какой-то эпитет к слову «уход» просится, — заметил ревнитель словесности. — Не так ли, Луасарб Евгеньевич?
Луасарб Евгеньевич мгновенно отозвался:
— Такая редакция фразы: «Даже провиденциальный уход не исказил…» — и далее по тексту.
— Ах нет, нет и еще раз нет, — произнес Федор Федорович. — Вы не учитываете того, что на прощании будут не только близкие, но далекие от литературы люди и просто, наконец, любопытные. Может быть, будет плохо работать микрофон, нас вечно подводит техника. Кстати, кто будет от секции художественного воплощения технического прогресса, хорошо бы им взять шефство над техникой, раз уж они ее прославляют, проверить микрофоны. Где их представители?
— Технари, вы хотите сказать?
— Да.
— Кто на стройке в Чернозавидове, кто на других, а кто и выехал. — Так объяснил Михаил Борисович, но обещал даже и это, проверку микрофона, взять на себя. — А чем вам не нравится слово «провиденциальный»?
— Сложно и не всем понятно. Могут расслышать не так, могут понять «провинциальный уход». Надо доступнее для массы.
— И не надо раскачивать ситуацию, — сказал Владленко, исполнитель.
— Хорошо, — переделал Михаил Борисович. — «Даже этот его уход…», не очень, правда, звучит, но все лучше, чем просто уход, «даже этот его уход не исказил его дорогие черты».
— Не надо два раза местоимение «его», — заметил ревнитель словесности. — Если хотите, я объясню, почему не надо.
— Не надо, так не надо, это непринципиально, — вступил председатель. — Вопрос важнее: может быть, уход исказил его черты? От чего он, кстати, умер?
— Позволю напомнить, — деликатно вмешался Сидорин. — В одном из пунктов последней воли была воля тайны кончины.
— Ах да-да. Продолжайте, Михаил Борисович.
— Практически это почти заключение. Здесь плач микшируется, так сказать, стихает, оркестр берет несколько печальных аккордов, чем-то напоминающих сигнал «слушайте все», и начинается клятва. Она делится на теоретическую и бытовую половины. Теоретическая, вы знаете, в споре Ильи Александровича с Львом Толстым, эта половина в процедурном отношении, может быть, плохо монтируется с остальным, но здесь вновь вступает в силу последняя воля. Значит, вот… — Михаил Борисович перевернул листок и сообщил: — В процедуру включается перечисление заслуг Залесского, но здесь последнее слово не за нами. Обсуждение заслуг на следующем заседании. Бытовая часть клятвы репетируется в соседнем помещении. Я же, выполнив поручение, ложусь на очередную операцию. Но готов выслушать замечания…
— …которых и без того было предостаточно, — резко вступил в разговор Сидорин, до этого момента пребывавший будто бы в дремоте. — Предостаточно! — Сидорин встал. — Я стоя зачитаю цитату некоего Карлейля. М-да… вот: «На поприще литературы дойдут еще до того, чтобы платить писателям за то, чтобы они не писали… За всякими речами, стоящими чего-либо, лежит гораздо лучшее молчание. Молчание глубоко, как вечность, речь течет, как время. Не кажется ли это странным? Скверно веку, скверно людям, если эта старая, как свет, истина стала совершенно чуждой». Конец цитаты. Карлейль, «Этика жизни», Санкт-Петербург, тысяча девятьсот шестой год, страница семьдесят третья.