Спасенье погибших
Шрифт:
— М-да.
— А что, если бы красным хрусталем рвануть этак из могильного возвышения, тоже ведь символ — горит, горит после его смерти нетленное, а? — вопросил пожарник с венком. — И вообще надо закладывать в сметы негорючие материалы. Вот ополчаются на бетон и цемент, на арматуру, деревянную резьбу прославляют, а нам о пропитке думай. Конечно, резной наличник в плане эстетики выигрывает рядом с железобетонным дверным и оконным проемом, все так, но в плане возгораемости это как? И в плане экономии средств? Или вот венки, ведь даже вынести некому, а завтра скопление массы, то есть надо насторожиться. Многие курят, а каждому не скажешь, как опасна забывчивость при нахождении во рту трубки, сигареты или особенно искрорассыпчатой
— А что, — заинтересованно спросила Ида, — разве нет романа о пожарниках? Странно. О нефтяниках есть. Но если вы так близко стоите к писателям, то вам и карты в руки. Материал и воплощение из первых рук. Неумелость письма окупится искренностью чувств, знанием дела. Ни за что не отдавайте свою тему, я бы не отдала. Плюньте вы таскать сухие венки и мокрые шланги.
— Давайте поднимемся с эскизом к Федору Федоровичу, — предложил мычавший до того родственник. — Если мы сейчас его не загоним в угол, нам сметы век не видать.
— Так я бы и плюнул на шланги, — сказал пожарник, — я бы пером больше пользы принес. Я вот засек мальчишек со спичками, оштрафовал родителей, обычное дело, но как только это событие предал гласности в вечерней газете, эффект оказался дополнительным. Мне начальство сказало: «Отлично, Пепелищев! Так и действуйте!»
— Только уж вам придется поменять фамилию, — посоветовала Ида. — Бывает, от фамилии отказываются из-за какой-нибудь корысти, но тут особый случай, похоже на нарочно придуманную.
Пепелищев, шурша, усыпая пол засохшими листьями, ушел, задумавшись.
Пятый угол
В закутке около раздевалки на меня напал мужчина, изможденный, с черной седой бородой.
— Я философ, — сказал он, — и провожу испытания своих идей. — Он загнал меня в угол вопросом: — Ты существо или вещество?
Не получив ответа, он закричал дальше:
— Всем художникам гореть в огне — души покойников, ими нарисованных, будут преследовать их.
— Почему покойников?
— Потому что все, кого они рисуют, или все, с кого рисуют, умрут. Отчего велик уровень фаюмского портрета? От страха. А сейчас страх только перед начальством. Забыта формула: Бога боюсь — никого не боюсь, а Бога не боюсь — всех боюсь. Хочешь, — спросил он, — я за год спасу всех? Хочешь?
— Как не хотеть.
— Слушай. Первое: нужна иерархия ума, а не власти. Второе: декретировать еду и вещи. Главное — сброс вещества из существа. Сократить ненужные производства. Совершить поворот к качеству жизни. Что ценно в ней? Вещи? Нет! Питание? Нет! Из чего мы состоим? Что главное? Мировоззрение! Из чего оно состоит? Из мнения, желания и умения! Какого ты мнения о жизни? Плохого! Чего ты желаешь? Пожрать, одеться, поспать? А чего ты умеешь? Ничего? Так какое же твое мировоззрение? Ты — паразит. Где твоя духовность?
— А что такое духовность? Совесть и милосердие?
— Да, это продукты духовности. Но их постоянно берут напрокат демагоги. Духовность в сохранении традиции, традиция религиозна — вот печка, от которой танцуют. Нужна ли духовность демагогам? Нет. Китайские правители в шестом веке до нашей эры — вдумайся! — говорили: тот, кто имеет доступ к знаниям, не должен иметь доступ к власти. Подчиненные должны были иметь крепкие кости, полные желудки и пустые головы — в этом полагалось их счастье. И далеко ли мы ушли за двадцать шесть веков? Мы вновь и вновь бьемся за полные желудки и крепкие кости. А кроме человеческого мировоззрения есть еще и сверхчеловеческое и плюс верховное.
Я выполз из угла под крик философа:
— Все дело в смене предмета жизни!
Бежал от него, но он загнал в другой угол:
— Знаешь, что такое свобода? Это способность запретить себе пороки.
— Но и закон их запрещает.
— Закон ограничивает свободу и усиливает соблазн порока.
В третьем углу он кричал:
— Мировоззрение делается вниманием! Сладости — это разврат и наркотик! Мода и зависть страшнее мирного атома!
В четвертом:
— Жить ради духовности — вот предмет жизни! Жить ради духовности — и сразу суета прекратится, барахло отпадет как ветошь, еда станет безразличной, обиды друг на друга и на природу кончатся, не из-за чего будет воевать.
И он загнал меня в пятый угол криком:
— Любое искусство — часть общего. Общее — храм. В нем живопись, свет, музыка, пение — все на идею слова, а слово зачем? Зачем слово?
— Я больше не убегу, — сказал я смиренно, — я в пятом углу, я не знаю, зачем слово.
— Оно, так же как колокольный звон, отрешает от земного. Оно для любви. Любовь страшна сатане. Он живет сейчас, а любовь всегда. И еще засветло мы приблизимся к истине. Ответь мне, какой лозунг вернее и правдивее, первый или второй? Первый: «На этой земле жили, боролись и умирали». И второй: «На этой земле жили, боролись и умирали под руководством…» Какой лучше? Оба плохи? Плохи не плохи, а живут, борются и умирают именно на этой земле. А остальное соответственно. И все держится страхом. Страшно, что о тебе подумают, страшно — лишат работы, страшно мужчине опозориться перед женщиной, женщине страшно стареть, страшно за детей, страшно за родителей… страшно жить! Но это, милый приготовишка, базис. Страх — базис, но есть надстройка, и это любовь! Появляется любовь, и страх исчезает. Любовь, писал вождь, побеждает смерть, и сеял любовь к себе. Любили родимого, а не уберегла его любовь. Любовь не побеждает смерть, смерть неизбежна, любовь побеждает страх смерти. Страшно одно — потерять любовь. Согласись, — продолжал философ, — сейчас веселое время, сплошная полемика. К массе нерешенных проблем добавляются новые, от этого смута в умах. Но сравнения со смутным временем нет. Сейчас не смутное, а мутное время. «Какое время, какие страсти, из-за углов ползут напасти» — каков нынче пошел графоман! Во времена отцов были попроще: «Два воробья на веточке чирик-чирик-чирик. Один-то первогодочек, другой совсем старик». Иди переваривай сказанное.
Я выскочил под дождь.
Снова у старухи
Мне было по дороге, и я решил повидать старуху. Она сидела, укутавшись, у подъезда и мне обрадовалась. Вновь, будто утром не виделись, принялась рассказывать о кончине Олега. Видимо, рассказывала за день раз пятьдесят, история была обкатана, и уже во многих местах слышался стук штампов: «он не умел болеть», «я ему всегда говорила», «я как чувствовала», «я ему говорила: не пей так много кофе», «я услышала звук падения», — но я прервал рассказ, спросив о мужчине, унесшем бумаги.
— Вспомните, когда он точно пришел.
Старуха, как избалованная вниманием актриса, обиделась, что я не дослушал.
— Вы разве следователь, вы же просто знакомый, я же вас помню, вы заходили к Олегу. А сегодня и о вас спрашивали, а кто, не скажу.
— Не хотите отвечать по-хорошему, будем говорить в другом месте. Или вы думали, что только вы смотрели телефильмы о буднях прокуратуры?
— И смотрю, а что? — обиделась старуха. — Сколь ни страшно, всегда смотрю, только если чувствую, что в конце наш погибнет, то заранее приму снотворное, чтоб к этому времени заснуть и не расстраиваться.