Спокойные времена
Шрифт:
С кем я спорю? С самим собой? Или с Мартой — оставленной где-то далеко женой Мартой, там, за тысячу километров, закутанной в пледы, погруженной в свои заботы, в болезни; лежащей (так и вижу) на диване у самой двери… дежурит, как пожарный… лежит и ждет… кого? Знаю: кого угодно, только не меня; и это, кажется, самое главное: не меня, а если когда-нибудь и меня, то опять-таки не так, как хотелось бы… как другие своих мужей… и не так, как Эрика — этого косматого великана; Марта ждет, досадуя, куда же он подевался, этот предмет домашнего обихода, без которого и впрямь чего-то в доме недостает, привычного, собственного, единственный прок от чего — сознание, что оно имеется; подлинная же ее жизнь вот уже сколько лет не в том; а в чем?
Только без притворства, ладно, Ауримас? Ты знаешь — и не морочь себе голову, во всяком случае здесь; знаешь — вот и ладно, не растравляй себя, не сыпь соль на рапы; виновных нет, во всяком случае сейчас уже нет, сейчас — спустя двадцать с лишним лет; не будем переводить стрелки часов назад. И давайте не будем
Но кто же тогда виноват? Судьба? Одна лишь она?
А ты?
А я?
А я — ангел я, что ли? Был ли ангелом? И ангел ли сейчас? Эх, опять… Чем же я виноват, если… Скажите, чем, если время для нас обоих прошло по-разному, эти бешеные годы людские: одного состарило прежде времени, другого оставило чуть ли не таким, каким он был прежде, лишь увело — подальше, подальше! — подальше от Фульгентаса и странной, быстро преодоленной апатии? Чем я виноват, если жизнь во мне сейчас — именно сейчас, когда пора, казалось бы, остепениться, — бьет ключом как никогда? И если я, сам не знаю отчего, порой чувствую себя прежним юнцом давних, минувших дней? Особенно отчетливо я сознаю это, когда остаюсь один — в поездках, а я, видимо, рожден путешественником, или в творческих грезах, зачастую сугубо потаенных, слишком смелых даже для себя самого; а они, как и в юности, все еще реют белыми птицами над моей головой, пусть седеющей, пусть лысеющей, но все еще неугомонной, все ищущей чего-то на этой земле; чего же? Смешно? Когда, казалось бы, давно примирился со всем на свете и когда… Не спешите смеяться, нет! Не надо потешаться; кому-то, быть может, и смешно, только не мне. Не Глуоснису. Не тому мальчику, который с малолетства воюет со страшным Стариком [41] ; за перо — то, от синей птицы, — в видениях и снах; ибо тот, кому достанется… Что?.. Перо синей птицы!.. Нет, мне ничуточки не смешно, уверяю вас! Я не нахожу покоя. О, кто бы мог понять, как это тяжело — чувствовать, как что-то — какое-то дурацкое неистовство — кипит, клокочет во мне все сильней и сильней, и что я уже давно-давно, Марта, давно — быть может, с самого начала — чувствую, что обязан что-то совершить, что-то важное, что-то, быть может, выше моих сил; а мне и рассказать об этом некому. Чего уж там, я вынужден это глушить в себе, как и многое другое; боюсь тебя напугать. Боюсь, ибо для тебя не это главное, и не потому ты выходила за меня; боюсь, ибо то, что я чувствую, — еще не дыхание старости, которая, чего греха таить, тоже не за горами; и не предчувствие неизбежного, той черной завесы, которая неумолимо опустится за нами, — нет, это совсем иное, ради чего стоит жить и петь; я не хочу стариться! Я не намерен стареть, Марта, я всегда буду противиться старости — даже и в тот миг, когда почувствую ее костлявые пальцы на своем горле; мне еще надо жить! Что-то сделать, что-то недовершенное, важное; знаешь ли ты, что самое главное всегда впереди? Даже для тебя. Даже для меня, Марта, для меня, столько разбазарившего на своем веку, — быть может, больше, чем кто-либо; надо жить. Ощущать жизнь, ее аромат. Постигать. Чуять. Понимать. Да, обязательно понимать, хотя это, конечно, самое трудное, ибо узнать огонь можно, едва лишь взглянув на него, а вот понять — для этого надо коснуться пальцами… Пусть это будет эгоизм, я согласен, подлый мужской эгоизм, Марта, но он придает мне силы — сегодня, когда нет больше молодости; в конце концов, человек живет не только для себя. Живет он ради других, более высоких целей, прежде всего — ради них, Марта, даже тогда, когда со стороны может показаться, что в его жизни этих целей нет; есть они! Только мой путь к ним идет по другим траекториям, не таким, как у остальных, как у тебя, Марта, хотя и твоей судьбе задали направление все те же послевоенные годы, — но это какое-то другое, женское направление, что ли… А я, помимо своего желания, чувствую те молодые годы, как издерганные нервы, как шум крови в висках, я продолжаю ими жить, хотя и думаю, будто живу не ими, а иными, что ложатся на плечи новым: бременем; кто докажет, что те годы для меня — не теперешняя жизнь? Нас кроили, нас лепили те годы, это они сделали нас такими, каковы мы сейчас, по своей неподражаемой мерке; а все, что было после них, скользнуло мимо точно тень… Кто же тут виноват, Марта?
41
Один из персонажей романа «Тогда, в дождь».
Я перебирал мысли минувшей ночи, усаживаясь
«Это не для тебя!» — помню, крикнул кто-то, едва лишь я проснулся, еще не соображая как следует, где нахожусь. Не для меня? Что? Все! Хотя бы и Винга, какое ты имеешь право на нее? Никакого! И не только право, но и… Что ты можешь ей дать — сведенные артритом суставы? Ломоту в висках? Растущий с каждым днем холестерин? Или это уродское брюхо, которое ты безуспешно маскируешь жилетом? Больно много ты ей…
Это Винге-то? Почему Винге, если я только что думал о Марте, которую оставил в Вильнюсе и о которой, возможно впервые, так хладнокровно размышлял — как о находящейся далеко; что она сказала еще? Да конечно же она, Винга, не Марта, — когда мы вошли в комнату и выбрали каждый по тахте; речь, естественно, зашла об Эрике и удалившемся в добровольное кухонное изгнание архитекторе; я почему-то посетовал на возраст… «При чем тут годы, Ауримас, не в годах дело…» Не в годах, это верно, а все же… — подумал я; так я подумал тогда, Бриг, вспомнив белобрысого творца новелл из моей же собственной редакции Юодишюса (в моем столе, мелькнуло в мыслях, все валяется его повесть, которую он просил меня «пробежать от нечего делать»; по я так забегался, что все не мог выбраться и «пробежать» ее), в последнее время, насколько я мог заметить, Винга никогда не обходила его кабинет на первом этаже (как, впрочем, и мой); поговаривали, будто бы они вдвоем пишут драму, которая, вполне возможно, потрясет мир; я-то уж, во всяком случае, никого потрясать не собирался. Он и дома, я слышал, побывал, у Винги дома, в старом городе: не думаю, чтобы он туда забрел с целью послушать флейту или полистать альбомы Абдонаса с марками (когда-то вместе учились)…
«А тебе-то что? — простонал я, точно меня душили. — Тебе-то какое дело, старикашка? Чего ради ломать голову? Было бы над чем! Было бы, слышишь?! Абдонас и мой сотрудник, творец новелл… этот самый Юодишюс… Дались они тебе, честное слово!»
Я почувствовал, что встаю, сам удивился и повернулся к окну: погоди! Постой, любезный старичок, ждал до сих нор, подожди еще — не спеши и сейчас, одумайся, не будет ли это глупо. — Что? — То, что задумал… То, что делаешь… Столько, старый пень, повидал, столько испытал. И пожил, слава богу. Да знаешь ли ты, что будет потом? Подумал об этом?
Потом? Это когда — потом?
Неоновые огни светили теперь прямо в глаза — голубые, страшные, — и я повернулся на другой бок, спасаясь от их тревожного света, и даже закрыл глаза, чтобы ничего не видеть; погоди же ты! Ну, сегодня ночью. В эту странную ночь. В странную ночь в городе Кельне — возьми да пережди. Завтра будешь сильней.
Завтра? Или послезавтра? А вдруг через месяц или год?
Эх, не все ли равно, когда? Ведь не с сегодняшнего дня эти мысли, и не первый день вы с Вингой общаетесь, хотя никогда об этом не задумывались и, разумеется, никогда не ночевали в одной комнате… И не впервые ты этак о Марте… о своей Марте в нелепом голубом тренировочном, которой не нужен муж, а если и нужен, то лишь как давняя привычная вещь… предмет домашнего обихода… хозяйственная принадлежность…
Хватит, хватит, хватит! И я сел, точно кто-то подтолкнул. Непостижимое беспокойство, от которого меня всего трясло перед тем, и сейчас цепко держало, точно в капкане, но ломота в висках отпустила, голова была ясная, и я мог думать четко, без помех. Мог что-то понять.
«Винга!.. — позвал я тихо. — Ты спишь, Винга?»
Никто не ответил, и я, приподнявшись на руках, глянул на тахту у соседнего окна. Винги там не было, и это окончательно вывело меня из состояния полусна. Я вскочил на ноги.
«Винга! — воскликнул я громче. — Где ты, Винга? Отвечай!»
Но и сейчас было тихо, и тишина эта вливалась в меня вместе с голубым неоновым сиянием и трепетным дыханием большого города, пробивающимся сквозь жидкий тюль занавесок; в этом трепете громко, словно призывая кого-то, стучало и гремело мое сердце… Отчего-то я торопился, непонятно куда и зачем, я ощущал в себе эту спешку; то была все та же тревога, то же беспокойство. А возможно, и страх, обычный человеческий страх: где Винга? Куда она исчезла из этой огромной, зловещей, с голубыми тенями по углам комнаты, где прячется? Что означает ее исчезновение? И что делать мне?
В одном белье, белый как привидение и жалкий даже для самого себя, я поспешно зашарил по стене в поисках выключателя; не нашел; взгляд сам заскользил по соседней стене, как назло загроможденной большими и малыми статуями и статуэтками, и уже было устремился к двери смежной комнаты, куда я намеревался двинуться, когда послышалось что-то похожее на рыдание.
«Винга? Ты? Это ты?! — Я бросился к застывшей в углу, подле каких-то гипсовых слепков, Винге; я от души радовался, что нашел ее быстрее, чем потерял. — Чего ты плачешь? Ну, не плачь…»