Спокойные времена
Шрифт:
Я очутился в огромной комнате с широкими окнами — настолько просторной, что в ней вполне можно было бы играть в настольный теннис (почему-то у меня промелькнула именно эта мысль — о пинг-понге), где царил невообразимый беспорядок — можно было подумать, что в эти широченные окна несколько суток кряду задувал бешеный ураган, — однако окна были закрыты и все целы. Зато на полу валялись старые, пожелтевшие газеты, разные бумажки, обрывки, тряпки, и при каждом моем шаге или даже вздохе взлетали и плавно ложились на пол какие-то перья, пушинки…
И даже сквозь весь этот беспорядок, красноречиво свидетельствующий о том, что случилось что-то нехорошее, нетрудно было догадаться, что комната была уютная и чистая; это было заметно хотя бы по добротным шелковым занавескам на окнах, по картинам на желтых оштукатуренных стенах и по массивному, с обилием дверок и створок (все они были настежь распахнуты) красноватому
Я уловил звук шагов и, продолжая глядеть на снимок, резко обернулся: в дверях, тонкий как свеча (и как свеча бледный), стоял мальчуган лет десяти.
— Это… вы?.. — Не на шутку испугавшись, он живыми зайчиными глазками поглядывал на страшного (а я был таким), заросшего рыжей щетиной человека, который с дурацки разинутым ртом торчал в чужой комнате, — на меня; я безотчетным движением спрятал фотокарточку в карман. — А мамка мне говорила… как только вас увижу…
— Мамка? — воскликнул я громко. — Где она?!
— А вы… не знаете? Забрали…
— Маму?
— Ага… — Мальчуган переступил с ноги на ногу. — Вчера вечером…
«А кто… ее забрал?» — чуть было не сорвалось с языка, но я вовремя сообразил, как это глупо, — будто сам не знаю!
— Шачкус? — спросил я как можно спокойнее. — Знаешь такого?
— Шачкуса?.. Знаю. Длинный такой… Он был без автомата, а другие…
— И куда же ее? — Спрашивать такое у ребенка вроде не полагалось, но я не очень-то соображал, что говорю. В голове у меня зыбилась какая-то серебристо-сизая пелена, в ушах отдавалась зловещая тишина опустелого дома, и было такое чувство, будто все происходит не наяву, а в какой-то читаной книге. — Знаешь?
— Наверное, в Любавас…
— Почему?
— А куда больше… всех туда… На зеленой машине приезжали…
— А ты?.. Что они тебе сказали?
— Мне? — Мальчишка по-взрослому пожал плечами. — Я сбежал…
— Как так — сбежал?
— Очень просто — через окно… Потому что мамка говорила…
— И куда же ты…
— Далеко… — Мальчуган прищурился, как-то слишком уж хитро для своего возраста, и попятился. — Далеко…
— А сейчас… почему ты здесь?
— Почему? — мальчишка удивился. — Как это, — почему? — Он недоверчиво поглядел на меня. — Да ведь это дом… Ведь это наш дом…
Вдруг он метнулся к стенке, наклонился, поднял половицу и что-то достал — какой-то предмет, который, видимо, там прятал; блеснула сталь…
— Дитятко!.. — воскликнул я, окончательно стряхивая с себя сонное оцепенение. — Это что такое?! — В руках у мальчишки, вне всякого сомнения, был пистолет. — Положи на место! Слышишь?! И быстро!..
— Но… мамка сказала… — он исподлобья глянул на меня. — Если что… если лесные…
— Ну да… Если придется защищаться…
— Лесные?
— Тебе? Защищаться?
— Да нет… Вам! Мамка сказала: отнеси и отдай…
— Мне? Твоя мама велела?
— Да, вам.
Меня точно ошпарили — лицо пылало.
— Мамка говорила: вы добрый… и еще… ну… А я… ждал, пока вы…
— Боялся?
— Нет… Не боялся… Думаете, я ничего не понимаю?.. Я же видел, как она… моя мамка… как идти в землянку… перед зеркалом… словно в костел…
Он снова — и довольно злобно — стрельнул в меня своими быстрыми зайчиными глазенками, бухнул пистолет на пол (к счастью, не выстрелил) и кинулся к двери; меня он все же боялся. А может, и ненавидел.
И я себя ненавидел; даже не заглянув в остальные комнаты, справа и слева от коридора, поднял с пола свой «вальтер» и, зачем-то пятясь, вышел на крыльцо; потом, даже не глянув больше на этот огромный, с широкими окнами, одиноко и таинственно проступающий в сумраке индевеющего утра дом, не чувствуя холода, по дорожке из цементных плиток побрел, не оборачиваясь, к дороге, серой веревочкой убегающей по лугам… Мне все чудилось, что откуда-то — из-за угла ли дома, из сиреневых ли кустов — за мной следят укоризненные
А фотокарточка? Онина фотокарточка? Она попалась мне на глаза позднее, когда из невзрачного многоквартирного дома, какие начали возводиться в пятидесятые годы, мы переезжали в наш маленький особнячок (благодарить за это мы должны были одного Даубараса, к тому же сам по себе переезд сводился лишь к перетаскиванию вещичек через дорогу); я подобрала ее с пола, — видимо, вывалилась эта мелкая карточка из старого альбома с фотографиями Глуосниса «холостяцкого» периода; отмстила про себя: раньше он мне такой не показывал. А может, мне просто не было до нее дела раньше, ибо переезжали мы уже после моего возвращения из Москвы, куда я была направлена на стажировку; я наклонилась за фотокарточкой и вдруг увидела его, Ализаса, это он глядел на меня глазами деревенской женщины в серьгах и белой блузке; но, может, то был вовсе по он? Нет, я знала: Ализас, спустя лет пятнадцать, именно таким прямым, подбадривающим себя самого взглядом (слова Ауримаса) смотрел на меня, когда я, проходя свою стажировку, однажды оказалась на встрече московских литовцев (когда-то устраивались подобные сборища) в постпредстве — и даже не в постпредстве (это было в другой раз), а в осенне-желтом загородном парке, куда мы прибыли на автобусах; стоял сентябрь, сухой и прозрачный, листья шуршали под ногами, вокруг большого пруда, заросшего сухим камышом, прогуливались под руку пары; я вместе с другими земляками, большей частью аспирантами и студентами, вертелась у длинного, сбитого из досок стола (стульев не было вовсе, а стол именовался шведским) на лужайке недалеко от автобусов, держа в одной руке бутерброд, в другой стопку, куда кто-то наливал вино; в тот день у меня было удивительно легко на душе, и я смеялась, сама не знаю чему; неужели это была насмешка судьбы? Об этом я не подозревала, хотя и знала за своей судьбой такое свойство — выкинуть шуточку, когда совсем того не ожидаешь; могла ли я помышлять о чем-нибудь таком? Уезжала я из Вильнюса, весьма сдержанно простившись дома, какая-то кошка перебежала дорогу, и, возможно, эта кошка была моей студенткой; правда, чемодан был корректно донесен до вагона и водворен в купе; по-моему, примерно так же, исключительно из чувства долга, меня чмокнули в щеку и тоже водворили в купе (вагон, разумеется, был мягкий, спальный); звонил всего раза два. Что ж, рассуждала я, пусть, надо передохнуть. Нам надо отдохнуть друг от друга (даже психологи советуют это), пожить врозь, обдумать все; стажировка для этого как нельзя больше подходит. И если после этого ничего не изменится (что для тебя изменится, Мартушка!), будет хоть та польза, что можно оторваться «от домашней рутины», от удушливой инерции быта (эх, зачем я родилась женщиной!), от оглупляющей занудной повседневности; только Эму было жаль оставлять. Но, собственно, не бросаю же я ее одну — одета, обута, накормлена, при отце; а чтобы тому не пришлось слишком разрываться между службой и домом, имелась тетя Аля, пенсионерка, представительница дефицитной в наше время профессии домработниц; говорили, ее отбивные нахваливал сам Кипрас Потраускас… Да и пани Виктория из квартиры этажом ниже нашей, именно пани, с манерами и выговором прошлых лет, с массивным медальоном в виде виноградной кисти на шее и пышными крашеными рыжими волосами; до войны она проживала в Москве и работала в театре, не то продавала билеты, не то указывала места, после того как лишилась мужа-академика, профессора, доктора философских наук… Теперь у нее трое на редкость некрасивых взрослых дочерей; уж она-то не соблазнит Ауримаса; она не забывает время от времени написать: все в порядке, любушка, все у тебя дома как полагается…
А коль скоро все в порядке…
Я хохотала возле этого уставленного тарелками и бутылками дощатого стола, сама не сознавая причины своего веселья, хохотала, как молоденькая (стукнуло тридцать пять), как здоровехонькая (а уже побывала в больнице), кому-то что-то говорила, кому-то незаметно подмигивала, держа в одной руке свой любимый бутерброд с красной икрой и ничуть не обращая внимания на соседа, пытающегося налить вина в стопку, которую я сжимала в другой руке; здесь, на этом осеннем пикнике, было так хорошо… Мне даже начало казаться, что если бы меня сейчас увидел Ауримас, он был бы вынужден признать, что его Марта достойна чего-то большего, нежели ей сулит жизнь, и уж во всяком случае большего, чем у нее есть; мужчины, даже совсем юные, иногда бросают на нее неравнодушные взгляды… Ведь у нее такая хорошая улыбка, мягкий, сразу всех располагающий к ней голос и, говорят, глаза… такие глаза…