Спокойные времена
Шрифт:
«Можно, — ответил он. — Можно и за будущее».
«Но ты что-то невесел, а?»
«Почему же? — Он пригубил из фужера. — Каждая такая встреча для меня… поверьте…»
«Даже в качестве возможной тещи?» — горько улыбнулась она.
«Даже так… — Ализас вытер губы платком. — Хотя бы…»
Выпила и она, хотя и чувствовала, что делает это без всякой охоты, исключительно из дурацкого, отчаянного упрямства, какой-то не свойственной ей лихости; на мгновение в голове словно потемнело. Но она тряхнула кудрями и снова наполнила фужеры, и еще выпила, и еще тряхнула головой; вдруг возле себя почувствовала его лицо. Теперь это было совсем иначе, нежели там, в старом городе, на лавочке под деревом, с которого падали те холодные
«Целуй… целуй… быстрей!.. — вдруг простонала она и сама устрашилась собственных слов, сказанных будто в дурмане; испугалась; но они были произнесены, и он наклонился к ней еще ближе: это лицо, глаза, губы. — Целуй!»
Руки сами поднимались выше — медленно, дрожа, ища его шею…
Все, Мартушка, пропала. Все, сердечная, конец.
Она зажмурилась, еще сильней вытянула руки, вся в нестерпимом ожидании; и вся подалась к нему; жесткие холодные (почему же холодные, почему?) губы Ализаса едва коснулись ее руки (почему руки, почему?) — бережно, осторожно, словно та была из стекла, и исчезли; между этими губами и Мартой (застывшей, ожидающей, с какой-то еще верой) встала колючая пауза, безжизненная и холодная, затяжная, как ее ожидание (пауза, пауза — сейчас?); вдруг она все поняла…
«Что ж… — прошептала она. — Что ж… Райненыш… Убирайся! Вон!»
Это было все, что она смогла произнести. Ночью ее стала трепать лихорадка, началось удушье. Эма (чуть не нос к носу столкнулась на лестнице с незнакомым молодым, печально улыбающимся человеком с плащом, перекинутым через руку; чем-то он смахивал на артиста из только что виденного французского фильма) вызвала «скорую». В насыщенной запахом валерьянки палате Марта снова увидела мальчика, который вел — силком выволакивал из лужи — белокурую, легкую как мотылек девчушку; выкрикнула: «С кем?» — и надолго сомкнула обрамленные черными, успокоенными, такими — все говорят — красивыми ресницами глаза…
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
«Кто я? — вдруг взбрело ей в голову, как раз в тот миг, когда она, не обращая внимания на помрачневшего Чарли, посмотрела в упор на Гайлюса. — Скажите: кто? Человек? Или, может, птица? Кто?»
Ей нетрудно вообразить себя птицей и даже полетать вокруг этого серого здания на берегу Нерис; достаточно лишь закрыть глаза. Никто за тобой не угонится — куда летишь, что поешь да зачем поешь; это и есть свобода, настоящая жизнь, а человеку дано, увы, лишь коснуться ее, да и то только в юности, пока на его плечи не обрушилось тяжкое бремя жизни, пока все, даже провалы вроде сегодняшнего, кажется всего-навсего дурацким, нелепым эпизодом…
Хорош эпизод! Отчего же так погано на душе, так тошно? Кто я? Ни птица, ни человек. Я никто, Гайлюс, пойми ты, никто!
Ха-ха, чтобы придумать!.. Всегда ли
А тут еще першит в горле — чем дальше, тем больше. Но не думайте, что это ее распирает от смеха, это скорее что-то гадкое, кислое, плакать охота — вот что. Да, плакать, что тут удивительного — она тоже человек. Не птица — человек, ясно вам? Ясно тебе, товарищ Гайлюс, дружинник с повязкой? И вам, мои жалкие цуцики, довольно помятенькие — да уж какие есть — и оттого родные и понятные; я и сама не бриллиант! Так что ясно вам, драгоценная кодла, вы, лихие шобыэтта… Нечаянно кокнули окошко в каком-то несчастном киоске, ветхом киоске «Мороженое», когда их не пустили в «Ручеек». Только и всего. Да, всех делов. Она крикнула: «Кончайте!» Ей никогда не нравились такие «финты». «Кончайте, вы, дураки!» — а им, видно, захотелось узнать: что там, в нем, внутри, в киоске? И крикнула: «Атас!» — когда зазвенели стекла; бежать было трудно. Она никогда не думала, что ноги могут оказаться такими тяжелыми — точно мешки со свинцом, а голова пуста, как бачок от бензина, который где-то на мексиканской границе швырнул в придорожную канаву Дин Мориарти (она так и слышала металлический стук о камень), тот, что оболгал ветер, свободу и темп; и звук был как от пустой жестянки, когда Эма, распахнув полы куртки, прямо-таки летела (как птица, как птица) куда-то под гору, вниз, где ее могла спасти лишь ночь да ее звезда; не спасла, не выручила…
И вообще ее, Эмина, звезда, кажется, свернула на какую-то дурацкую траекторию, хотя все гороскопы как спелись: «Рыбы. Знак воды. Под покровительством Юпитера и Нептуна… От Юпитера у рыб счастливая судьба, мудрость…»
Счастливая судьба? Счастливая рыбья судьба? Где оно, счастье? Джинсы пусть в заплатах, но, конечно, фирменные, привезенные откуда-то папашей. Дом? Но все в этом доме принадлежит им, даже японский маг, который отец купил где-то за доллары; все их, и ничего ее… такой-сякой-разэтакой Эме здесь ничего не принадлежит… совсем-совсем ничего…
«Женщина, рожденная под этим знаком, отличается сильной индивидуальностью и грацией… Рыбы — чрезвычайно тонкая душа… символ гуманности и самопожертвования…»
Ого! Вот так сказано! Символ…
Кто — она, что ли? Эма, которую в кодле называют не иначе как несклоняемым шобыэттакоепридумать (для краткости — шобыэтта), и не только в кодле, но и в институте… Гуманность и самопожертвование… Какая такая гуманность и какое самопожертвование? Во имя чего? Что в конце дороги, Эма?
А что действительно? Что ей суждено?
«Мудрость. Тонкая душа…» Что еще? При одном уже слове «тонкая» во рту становится приторно, точно наглоталась сахара. Или сахарина (не знаю его вкуса, это отец жаловался, что в беспросветные годы своего детства лакомился им вместо сахара), или… «Эма, ты такая чуткая… тонкая… и при этом…» Маманя, она обожает это словечко. Как и устойчивые сочетания «высокие чувства», «одухотворенность», «домашний покой»; что, что? Где ты видишь его, мамулечка?
«Эма, ты…»
Да, ну и что? Пусть так. В кодле не обмолвишься — засмеют, я для них шобыэтта — больше ничего, — хотя бы и очередной, для успокоения мамаш выдуманный мной день рождения (в этом году мы уже семь раз отмечали Лаймин, пять — Аушрин, дважды — Виргин и Живилин и совсем ни одного Дайвиного), ну, а для себя?.. А сама для себя, Эма? Что верно, то верно — тонкая. Только без сахара. Без сиропа. Ей-богу. У нас тонкая душа. Все чувствующая, несентиментальная. А знала бы кодла, что у нас еще имеется!