Спокойные времена
Шрифт:
Но не выл и даже улыбался, следя за розоватыми, как креветки, ладонями, которые вскидываются, стоит ему лишь заговорить, — и даже поневоле бросил взгляд на свои руки, на пальцы, держащие тонкую ножку хрустального фужера, словно вздумал проверить, не похожи ли они на Даубарасовы; вот чего я боялся, так уж боялся! Этого сходства — дошло до меня сейчас, — которое выдало бы мой духовный компромисс и показало бы некоему Глуоснису (юбиляру Глуоснису), где его место среди всех этих густо облепивших праздничный стол людей; я даже совсем по-ребячески спрятал руки под стол. Думаете, не знаю, чего стою и каким бы мог быть, если бы не тот скоропалительный побег из уездного города, бегство
Вдруг мне стало так грустно, так скучно и тошно, так тяжело находиться здесь, за длинным П-образным столом, под широченной дланью всегда довольного собой и в себе уверенного Даубараса, видеть этих людей, собравшихся здесь без всякой определенной цели и галдящих без всякого смысла, — что я встал и апатично, словно пробуждаясь после долгого, тревожного сна, провел несколько раз ладонью по глазам и голове.
— Ты куда это, а, дружок? — Даубарас схватил меня за локоть цепкими, острыми пальцами, будто я в самим деле норовил устроить побег. — Нам с тобой еще надо бы…
— Может, в другой раз?.. — пожал я плечами, выходя из-за стола; гости были оживлены и не обращали на все это никакого внимания. — Все в один день — многовато как будто…
— Совершенно срочно, дружочек…
— Прямо сейчас?..
— Прямо!.. — Он зачем-то поглядел на грамоты, лежащие на столе; я отвернулся. — Понимаю, понимаю!.. — лукаво улыбнулся он. — Слава — нелегкое бремя… Тяжела ты, шапка Мономаха…
— Да нет! Просто после всех… путешествий…
— Конечно, конечно! — Даубарас величественно кивнул головой все с той же лукавой улыбочкой, которая прочно приклеилась к его невозмутимо потускневшему лицу, и с тем же взглядом, тяжелым, вещественно ощутимым, сросшимся с этими грамотами. — Путешествия — не одно сплошное удовольствие, это и новая очередная ответственность, правда? Особенно когда дома снова навалятся старые заботы. Они нас держат прямо как путы какие-то… Почему ты не уволил Юодишюса?
Он произнес это как бы между прочим, даже не повысив голоса, но настолько неожиданно, что я и моргнуть не успел — так и замер, точно застигнутый за каким-нибудь гадким делом, а ведь стыдиться было нечего; я ответил:
— А за что?
Даубарас холодно блеснул глазами.
— Как это понимать? Друг мой!.. Не доходит до тебя или придуриваешься?
— Придуриваюсь? В мои-то годы…
— Тем более, Глуоснис… За халатность, за что еще! За низкую квалификацию. Наконец, за… толстокожесть… наглость в общении с более заслуженными людьми… Формулировка тут не имеет значения, подберешь… важен сам факт… Гони, и точка!..
Это он произнес уже громче и даже оглянулся, не слышит ли кто; нет; Даубарас выпустил мою руку.
— Но… — Я качнулся; странно: пить не пил, а качаюсь. — За что? Уж не за то ли, что роман одного автора… как не соответствующий профилю нашего журнала…
— Говори прямо… Ты его боишься.
— Кого? — Глуосниса взорвало, но он надеялся, что Даубарас этого не заметил.
— Юодишюса. Боишься — ведь он конкурент. И не только в литературе… это еще можно было бы терпеть…
— А пояснее?
— Яснее быть не может, Глуоснис… — Даубарас прищурился. — Куда уж больше?.. Если двое любят одну…
— А, вот оно что!.. — Глуоснис вдруг почувствовал, что краснеет — до корней волос, как юнец. — Прошу прощения, но я… мне еще надо позвонить…
— Ей? — подмигнул Даубарас, и Глуоснис понял, кого он подразумевал, хотя звонить собирался домой; его снова бросило в жар.
— Вполне возможно… — ответил он. — Хотя это мое личное…
— И как раз сейчас? — Даубарас подхватил его же, Глуосниса, тон. — Прямо сейчас побежишь звонить, когда… когда мы наконец можем по-мужски…
—
— Гордец!.. — Даубарас медленно, нарочито не спеша покачал головой. — Ах, как мы всегда горды и полны достоинства, Глуоснис!.. А уж перед старыми знакомыми… соратниками… товарищами… И оттого, что мы горды и… гм… преисполнены достоинства… мы вынуждены молча сносить все хамство этого молодого нахала… Не то еще подумают, что мы от ревности или…
— Или?..
Итак, Даубарас, все хамство… Не то еще подумают, что из ревности или…
Не спешите. Не думайте. Ведь если двое любят одну… Или когда-то любили… Если, Бриг, эти двое когда-нибудь…
И опять не то!.. Совсем другое, Бриг… совсем другое…
Но — по порядку, без спешки. И нечего злиться, поздно. Хотя вспомнить можно, даже нужно. Иначе к чему весь этот вечер? Речи? Тосты? Фанерные лица? Зачем? Зачем Даубарас, Соната? Марта, Оне и Мета? И я сам тогда — зачем?
А если так… то — —
Ведь помнишь ты, Даубарас, скорее всего помнишь, как я, насквозь мокрый (шел дождь, опять же дождь), пришел в то здание на проспекте, куда меня вызвал какой-то инструктор (исключение надо было утвердить), и как ты, заглянув зачем-то в то же здание, как бы невзначай встретился мне в коридоре (хотя впоследствии мне стало казаться, что все это подстроила Марта) и как бы ненароком сказал: «Что ж, дружок, опять?..»; я ничего не ответил… Потому что не знал, что означает это «опять» и чего тебе от меня надо; я ведь все позабыл… Все, все: пинг-понг в университетских подвалах, разговоры о Марксе, голубей профессора Вайсвидаса, фильм «Однажды весной», Мету — даже Мету, Даубарас, я забыл, старался забыть в любавских лесах, в своей добровольной ссылке, даже ее, Даубарас, — только вот Грикштаса… Его, видно, буду помнить и на смертном одре — эти узкие, близорукие, внезапно засверкавшие какой-то непонятной мне решимостью глаза редактора Грикштаса, желтые таблетки, которые я силком запихнул ему в рот и которые сразу же очутились на темной Грикштасовой ладони… «Если только из-за Меты…»
«Что вы, конечно, не только, а то и вовсе не из-за нее; правда, Грикштас, есть более высокие стремления…» Но почему же ее, опять ее, Мету, увидел я в мыслях, едва заметил Даубараса и услышал это его «что ж, дружок, опять», — ее, а не другую — не Оне, Бриг, чей плевок я ощутил острее, чем ее поцелуи; я носил его в себе как рану, как саднящий свежий шрам, не желающий заживать, — и даже не Марту (даже совестно), не жену свою Марту, которой я столь многим обязан (в тот раз я убедился), а Мету, которую позабыл и в отместку которой (а может, самому себе, простофиле с Крантялиса) с таким вниманием слушал разглагольствования Фульгентаса — помогай ему бог; Мету Вайсвидайте, пестренького мотылька, убегавшую от меня все дальше и дальше, точно подхваченное ветром облачко, с этими волосами скорее белого, чем желтого оттенка, в которых блестела голубая ленточка, с этим едва ощутимым ароматом цветущей сирени, с быстрой, отсчитывающей безвозвратно уходящие доли секунды походкой горделивой серпы, — со всем, что составляло ее суть и чем она была для меня; Даубарас это понял мгновенно — что я не забыл ее, вот что, и что сейчас снова думаю о ней; он медленно оглядел меня.
«А Меты нет… — проговорил он совершенно спокойным голосом и даже притом наблюдал, какое впечатление произведут на меня его слова. — Вышла замуж…»
«Еще раз?.. — полагалось воскликнуть мне. — И за кого теперь?»
Но я не крикнул, удержался. И не потому, что это известие ничуть не тронуло меня, а лишь из-за того, что чересчур уж спокойным был голос Даубараса: так сообщают о растерзанном кошкой голубе или о кончине неудачно пробежавшего через улицу соседского песика; меня, старик, не проведешь…