Спокойные времена
Шрифт:
— Черный?.. Опять?..
— Опять.
— Прогоним его!.. Споем-ка!..
Чеерненький… ко-от-тик…
Да, да, да! Вечно он там — стоит лишь Эме вбежать в отцовскую комнату и забраться к отцу на колени, стоит лишь захотеть рассказать ему (папочке, папусику, папулечке), что поведала ей сегодня ночью кукла Жанна, этот гадкий черный котяга немедленно вскакивает на крышу их гаража и, выгнув дугой тощую и неровную, как колья забора, спину, задрав кверху грязный куцый, какой-то вывалянный в чем-то хвост, начинает подкрадываться — очень грозно, глаза огромные, зеленые, точно фары, иногда и облизывается, — и по самому краю, по кромке… все ближе, ближе к их окну… к ним с папой…
Чеерненький котик… зеленые глазки… — различает она отцовский голос (ее
Спинка дугою… хвостик трубою… смотрит в окошко на Эму-у-у…
Кто? Кто смотрит? Неужели кот? Папа, кто!..
— Чарли… Тормози!.. Стой!.. Каролис!..
Но он не слышит — Чарли, страшный Тарабан; его глаза — белый холод смерти, весь он незнакомый, невиданный, впервые названный Каролисом ее Чарли…
…на Эму-у-у…
— На меня? — кажется, еще вскрикивает она, мгновенно постигнув, что это все значит. — Кот на меня? Черный? Противный! Сожрет меня! Сцапает! Разорвет! Паааапа!..
— — — и лишь тут почувствовала удар — — — — — —
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ
— А я собирался к тебе зайти… Не звать же начальство сюда…
— И зачем?
Глуоснис посмотрел на Шачкуса, словно стараясь вспомнить, где и когда видел он этого человека, — а ведь узнал сразу.
«А этот что надумал?»
— Но сейчас, товарищ Глуоснис, это, наверное, не имеет значения…
— Говори!
— Да ведь я… всего лишь милиционер… А ты… начальство… Хотя было время, когда…
— Да что тебе надо?
— Отдать вот это… — Шачкус взял со стола красную книжицу; Глуоснис догадался: это паспорт. Эмин паспорт.
— Мне?
— Кому, как не отцу?.. Тут же фото… — Шачкус прищурился, будто стянул к глазам морщины со всего лица; брови, как и волосы, были седые, даже с желтым отливом. «А был совсем черный, — подумал Глуоснис. — Как ворон или… Сколько же ему сейчас лет?.. А дети есть?.. Были?..» — Кому, как не отцу… — повторил он, но уже гораздо тише. — Возьми.
Глуоснис вздрогнул.
— Нашли там?..
— Нет, нет!.. — Шачкус махнул рукой. И этот жест, как и раньше голос, показался Глуоснису усталым. Или тяжелым, как годы. Как засевшие где-то в пригнутых к земле плечах годы. — Из ресторана прислали… оставлен был как залог…
Глаза, кажется, сами оттянули голову книзу. Отцовские глаза. Его, Глуосниса.
— А те… остальные?.. — спросил он. — Они как?..
— Живы… — Шачкус вздохнул. Вздох был как поднятый вверх и снова с силой упавший камень. — Пьяных сам черт не берет… Должен ведь кто-то ответить за машину, да и за все…
Теперь махнул рукой Глуоснис — тяжелой, свинцовой…
И повернул к двери.
Шачкус шагнул к окну, отвел занавеску и сквозь квадрат решетки проводил его тусклым взглядом измотанного, недовольного собой человека, а потом порылся в раздутом кармане брюк, вынул оттуда старые очки с треснувшим стеклом, водрузил на горбатый, в последние годы особенно удлинившийся нос, сел за стол, зачем-то еще раз вздохнул и тонкими голубоватыми пальцами раскрыл папку — — —
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ
Вот как оно бывает, Бриг, и не в книгах, а в жизни, самой взаправдашней: было все — не стало ничего. А ведь кто-нибудь скажет: неправдоподобно, неубедительно. И слитком, пожалуй, жестоко — две смерти сразу, в один и тот же день, даже, может, в один час, не знаю; две, и обо абсурдны; неужели
Засвербило пронзительно, где-то в самом мозгу, и Глуоснис не вдруг понял, где находится; почудилось, что это она… Она, Марта, о которой он думал все эти дни и которую повсюду искал с того самого часа, как решил: он пойдет. Пойдет и скажет: неправда. Что «заложник», что хотела придержать ради себя… Неправда! Все, что он выкрикнул там, в кабинете Шачкуса, много лет назад, там, на базарной площади, под теми, висящими на скрученных синих проводах, тоскливо раскачивающимися лампами… Он не такой…
«Ах ты!..» — услышал голос и оглянулся: где же он все-таки? В больнице, стоит на лестничной площадке, прямо перед палатой «116», и усталыми глазами невыспавшегося человека смотрит прямо на Сонату, это она сказала: «Обязательно». И, видимо, не забыла своих слов, даже, может, поджидала его. Иначе как объяснить, что вот уже вечер (Марта все не возвращалась, Эма тоже, где-то в груди что-то настырно ныло), темно, а она все на работе? Дежурит? «Ах ты!.. — кажется, она больше удивилась, чем обрадовалась, хотя он все же послушал ее и приехал. — А мы с Казисом тебя ждали!..» — «Когда? — спросил он. — Сегодня?» — «Вчера!.. — Она улыбнулась так, чтобы он видел, какие у нее красивые и здоровые, как крепкие орешки, белые, как сахар-рафинад, зубы. — На банкете, тогда… ты ведь мне обещал…» — «Что?..» — чуть не вырвалось сквозь плотно сжатые губы: а вдруг правда? Вдруг он правда что-то ей обещал? Но она сказала: «Обязательно», — и он здесь. И он скажет Оне, что тогда… в кабинете у Шачкуса… «Не понял… — Соната с грустью покачала головой, орешки или сахар-рафинад уже были убраны на место; она даже сделала шаг по направлению к нему, как бы заслоняя собой дверь. — Ты, мой друг, опять меня не понял… А ведь все еще можно спасти…» — «Спасти? — Он пожал плечами. — Да что именно?..» — «Хотя бы репутацию…» — «Репутацию?» — Да… Твое доброе имя…» Он недоуменно посмотрел на нее: «Соната, я, честное слово, не совсем…» — «Ты — не совсем?.. — Она не мигая смотрела на него в упор. — Ты совсем… — покрутила пальцем у виска. — Дался тебе этот роман Казиса, ей-богу! Ну, вздумал человек поиграть…» — «Вот как — поиграть?» — «А почему бы нет? Запретить ему, что ли? Ведь каждый, говорят, по-своему… — «Ты полагаешь? — спросил Глуоснис, хотя вовсе не хотел, чтобы Соната в таком духе — как бы желая ему угодить — говорила о своем Даубарасе. («У него есть геи… — вспомнилось. — Ген настоящего мужчины… И уже потому лишь я с ним…» Когда это? А, когда-то и где-то; весь этот разговор становился несносным.) — По-твоему, это… игрушки?..» — «Я уверена… Каждый пенсионер нынче пишет. Оправдывает себя, поучает, наставляет других… Что в этом плохого? Думаешь, водку пить — лучше?..» — «Ну, товарищу Даубарасу эта опасность как будто…» — «Как знать, — вздохнула она, — кому что суждено… Что будет завтра с нами… Как бы прочно мы себя ни чувствовали — придут другие… Сколько вас осталось — довоенных, послевоенных… Все ли могилы мы знаем?..»