Спокойные времена
Шрифт:
— Эми!.. Это ведь ни в какие ворота…
— Да-да, собой. Будь Единорогом, ясно? Будь таким, каким я тебя знала… или придумала… Выше подозрений. Выше грязи. Будь больше, чем ты есть, понимаешь?
— Нет.
— Поймешь… Только никогда не оправдывайся, ладно? Особенно перед ней… Той, что среди ночи…
— Эми!.. — Он подскочил к ней и схватил за руки — за обе сразу — и, поднеся их к своим губам, стал целовать как-то очень уж торопливо; это было странно, ново и приятно. — Эми, честное слово, ну что с тобой?.. А я надеялся… мы с тобой поговорим… — Поглядел на диван с пледом и пестрыми подушками; эти яркие думки
— Что?
— О твоем отце…
— Об отце?
— Да… — он кивнул. — Вчера я был на его чествовании…
— Знаю! Может, и я бы пошла, если бы…
— Да будет тебе известно, он получил свое!
— Кто?
— Глуоснис. Родитель твой. Или, как ты говоришь…
— Father.
— И получил сполна, Эми.
— А если… поточнее?.. — Она резко высвободилась из его рук и отступила на шаг. — Опять… загадки?
— Почему, Эми, опять? — Он обратил к ней взгляд — милостивый, добрый, обнадеживающий. — И почему, дорогая, загадки?..
— Потому что ты никогда и ничего не говоришь прямо… Все какими-то намеками… И не только про father’a.
— Горе побежденным, Эми… — Он опустил глаза, хотя (она видела, видела) продолжал следить за ней. — Так, очевидно, было суждено…
— Что? Что суждено? Выражайся точней!
— А тебе правда интересно? Дорогая, насколько я помню, ты про своего папеньку… гм…
— Говори!
— Что же тебе, Эми, сказать? Разве то, что в нашей юдоли слез ничто не забывается? Что за все приходится платить? Будь то двадцать, сто или даже тысячу лет назад? В каких-то лесах под Любавасом… или в каком-то Каунасе?.. С замужней крестьянкой или какой-то… гм, немало повидавшей редакторской женушкой… А что до прочих дел… — Он махнул рукой. — Тут уж, дорогая, я… тертый калач…
— Что ты говоришь? — воскликнула она и вдруг почувствовала, какая она маленькая и несчастная. — Что не забывается? Каких это — любавских? — От кого-то, впрочем, она слышала это слово: Любавас. — При чем тут Каунас? Что знаешь ты о моем отце?! И чего не знаю я?!..
— Ах, ничего, дорогая, ничего!.. Откуда мне?.. Я только работяга, архивная крыса, клерк… только на основании документов, порой могу… не хочу, но могу… А он… твой отееец!.. Хотя он, по-моему, тоже понял… не мог не понять… что пробил час, когда…
— Когда что?!.. — Эма судорожно схватила его за руку, даже потянула на себя; что-то в его словах было отвратительно, и она лихорадочно прикидывала: что именно? — Что понял мой отец?
Что же это должен был он понять и… понял?.. И какой такой час для него пробил?.. Мщения?.. За что?..
— Алоизас, я прошу, требую даже…
Но он не был бы Алоизас, Единорог, ОН, если бы продолжал выслушивать упреки и причитания — в этом было его превосходство, его сила, сила, которой — по крайней мере до сих пор — Эма не умела противостоять; для нее он всегда был ОН, Единорог, ее сокровенная тайна и радость, а возможно, и горе, — но ее, только ее. Он лишь закусил губу, будто сглатывая какое-то рвущееся из груди неприятное для нее, Эмы, слово, чуть подавшись вперед и протянув руки; пальцы у него дрожали, в глазах Эма видела то особое выражение, которое имело над ней власть.
— Эми… — зашептал он, обнимая ее за талию. — Малышка моя, славная детка Эми… жизнь моя… надежда…
— Ай, пусти меня!.. — крикнула она; что-то в его словах было пугающее; непонятным, но пугающим был их смысл; непривычные то были слова; наверное, он принес их оттуда, из минувшей ночи, и оттого казались они страшными, чужими, — или просто требовалось побольше времени, чтобы уяснить себе их значение. — Пусти!.. Пусти!.. Скорей!..
— О нет! Эми, никогда!.. Ведь нас свела сама судьба… Наши с тобой корни уходят в незабываемое прошлое…
И подался еще ближе к ней (сегодня ОН странный, успела подумать Эма) и поцеловал ее в лоб, как обычно — для начала в лоб; она почувствовала, как что-то поднимает ее ввысь — как перышко, она взлетает, взмывает и снова снижается на диван, к которому прижималась и который, поджидая его, с таким вкусом убрала пестрыми думками, и, что важнее всего — в данный миг важнее, — нет сил противиться, сказать «нет», вскочить, и убежать, и ляпнуть с порога что-нибудь злое, обидное; она сидела, обезоруженная его близостью, которая столько лет делала ее бессильной, и знала: все будет как в первый раз и как всегда до сих пор и что после этого она уже не сможет ему ничего сказать, ничего, о чем думала минувшей ночью, когда позвонила эта…
Вдруг она тряхнула головой.
— Нет… нет… скажи!.. Скажи все!
— Что, Эми?.. — Голос шелестел, как дерево; руки, точно лодки, не спеша плыли по ее помертвевшим, вжатым в тело плечам, мягкие, гибкие его ладони. — Эми, дорогая, что?.. Больше я ничего не знаю… про твоего отца… совсем…
— Нет, нет, не то!.. — Она подняла глаза и посмотрела на него, собрав все свои силы; она думала уже не об отце, вовсе нет… — Ты правда… меня… ну…
— Я? — Его лицо просияло. — Эми, с того раза, как ты, малышка, переступила порог этой холостяцкой квартиры… и даже еще раньше… когда я увидел тебя на лестнице у вас дома…
— Не то… вовсе я не малышка… можешь себе представить, Алоизас, уже нет… Ты женишься на мне, если…
— Если… — донесся голос. — Эми, что «если», дорогая?.. Что «если»?.. Какое «если»?..
— Если я никогда больше на Заречье… к драгоценным предкам… если…
— Если?..
— …И если за все, Алоизас, как ты сказал, надо платить… за любовь и…
— Не понимаю я тебя, Эми… — Его глаза словно оледенели. — Прости, милая, но сегодня я тебя не совсем… что-то…
— Я объясню… Я жду, Алоизас… жду того, что должно быть… ну, что должно быть… ребенка…
— Ребенка?!
Он словно только что очнулся от сна, в котором пребывал все время, вернувшись со службы, от продолжения той, минувшей, ночи, и медленно снял свои руки с ее плеч.
— Если я не ослышался, Эми, ты сказала…
— То, чего никогда не сказала бы даже матери… подругам… Никому!.. А тем более father’y…
— Эми!.. — Он, кажется, вздрогнул. А в голосе появились какие-то странные модуляции. И весь он невольно отпрянул. — Эми… что ты… Дорогая моя, почему же именно… сейчас?.. Когда мы с тобой как будто…