Спокойные времена
Шрифт:
И она улыбнулась — тут, в троллике, — не то ЕМУ, не то себе, а может, кому-то еще, может, например, Гайлюсу, этому симпатяге дружиннику, который — вот он, — озабоченно пригнувшись, шпарит мимо памятника Черняховскому; может, Эма появится раньше?
А что вы думаете! Из дома чем раньше, тем лучше (если не на фак), а сегодня тем более, сегодня же юбилейчик ее father’a, я сегодня маманя заявилась к Эме в комнату… даже без привычного разноса — накурено, мол, — ошеломила… Розы? Получше? После лекций? Нда, купит. Съездит к «Стене плача» на цветочный рынок и купит, гони монету. Не веришь? Увидишь: куплю и притащу. Охапку роз пааа-почке…
Ее прямо передернуло, когда она представила себе эту картину: примерная
Она схватила розы, которые везла рядом с собой на пустом сиденье, сгребла их в охапку, как какие-нибудь дрова, и выскочила из троллейбуса чуть не на ходу; Эма спешила. Она и сама не знала, что ее так подхлестывало, не давало задуматься, собраться с мыслями, а те, как на грех, усиленно одолевали ее с самого утра; а может, нежелание, вернее, страх встречи с отцом, которого благополучно избегала уже целую неделю; что могла Эма ему сказать? Попросить прощения? Ну, по случаю дня рождения? (Но ведь это он должен просить прощения за ту пощечину!) Обещать исправиться? Фу!
Она громко закашлялась и сплюнула прямо на газон, какой-то прохожий оглянулся и недовольно покачал головой, тоже какой-то старикашка; пришлось прибавить шагу.
— Хелло! — крикнула она издалека, завидев Гайлюса на красном гранитном парапете у фонтана, разумеется опять пересохшего, задушенного илом; над ним, точно скала в медной зелени мха, нависло здание Оперного театра. — Я не слишком рано?
— По-моему, нет… — Он встал с парапета; Эма увидела, какой он высокий, как краснеет и как хорош собой. Волевой, выступающий вперед подбородок. — Такое никогда не бывает слишком рано…
— Никогда? Значит, все-таки бывает?
— Изредка… — Гайлюс улыбнулся уголками губ, взглядом зацепил букет, который она держала по-прежнему в охапке. — А это кому — мне?
— Захотел!.. Father’y!
— Кому, кому? — Он явно не понял.
— Отцу.
И опять пригляделась к нему: бровастый, быстроглазый, кажется, слегка надушенный, ничем не напоминает того парня, с которым довелось иметь дело при обстоятельствах не самых приятных; что ему нужно от нее сегодня?
— Отцу?!.. — переспросил он. — Эти розы — отцу?
Кажется, он искренне изумился и так пристально уставился на нее, что Эма заподозрила, что оговорилась, сморозила что-нибудь… Или он знает? Неужели знает, что Эма с father’oм?.. Со своим пааапочкой…
— А с чего ты взял… почему ты считаешь… — Она ухмыльнулась и спрятала эту ухмылку в розы, которые неловко прижимала к себе. — Я не могу розы… отцу?..
Она вовсе не то хотела сказать и не то все время думала — какой у нее отееец, — но, может, это все-таки ее личное дело? Только ее собственное. Потому что никто — даже Единорог — не поймет, не сможет понять, но вникнет, почему Эма так не любит своего father’a и почему из-за того — она знает, знает, знает! — так терзается; если бы ей не нужен был отец… Но она знает: нужен, и с каждым днем все больше, ей ведь ни посоветоваться не с кем, ни… Мы бегали по льду, папа, по только
Так или иначе, не имеет значения, — в ту ночь дома, когда она, как всегда, под утро вернулась из города и когда отец, в мятых, закрутившихся вокруг бедер трусах и оттого жалкий, пришлепал отпирать дверь, где-то глуховато-хрипло, как износившийся паровоз, покряхтывала маманя…
— Вовсе я так не считаю… — наконец услышала она и вернулась туда, где была, — к фонтану у здания Оперы, скалой нависшего над ними. Гайлюс шел рядом, держал ее правую руку в своей теплой, слегка шершавой пятерне и что-то говорил; левой рукой Эма принимала к себе розы — розы для пааапочки — и с удивлением отметила про себя, что выпал какой-то промежуток времени, будто незримые ножницы — раз — и вырезали его из памяти; она постаралась сосредоточиться.
— Тогда почему ты удивляешься?..
— Да нет, я так… — Он умолк. — Я ни роз, ни еще чего-нибудь такого… никогда… своему отцу…
— А почему? — Эма насторожилась.
— Потому что он… Потому что… нет у меня отца… Сидит…
— Как?..
— Да. За воровство. Хищение на заводе. И потому я… на его место к станку… после школы… Чтобы не думали, что мы все такие… Висмантасы… — Он чуть наклонил голову и заглянул ей прямо в глаза; это Эме понравилось. — Я очень рад… что ты пришла сюда… Все-таки я — это я, а ты… Твой отец…
— Молчи!.. — Она приподнялась на цыпочки и зажала ему рот ладонью; сама удивилась, как это легко и просто у нее вышло. — Ничего не говори! Много ты знаешь! О нас! Обо мне! Ничего не знаешь!
— Может, все-таки кое-что…
— Ничего!.. Думаешь, если сцапали там… в тот раз… так уж… А если я не могла иначе?.. Может, мне нужно было так… понимаешь? Ничего ты, парень, не разумеешь… ни черта!
— Что-нибудь я все-таки понимаю… Придумали развлечение…
— Ах, молчи ты, молчи!.. — Она резко отвернулась. — Развлечение! А если это прыжок, взлет! Если из этой серости…
— Какой серости? — Он выпустил ее руку, но тут же снова взял, гораздо крепче. — В чем серость, Эма?.. Ты умный человек, вот и скажи… Ведь ты умная, я знаю…
— С чего ты взял?!
— Ты много читала.
— Ну уж…
— Факт.
— А ты?.. Ты чего?.. — Эма остановилась; они уже не то второй, не то третий раз обошли округ Оперы — огромного стакана в медно-никелевом подстаканнике, пару лет назад возникшего посреди города; а еще это здание малость напоминало те прямоугольные дырчатые ящики, в которых по магазинам развозят пиво, и там сквозь металлические ячеи блестит стекло («Даже не знаю, как там, внутри», — пришло в голову); мимо, отбрасывая по сторонам желтые тополиные листья, проносились машины. — Зачем я тебе понадобилась, да еще так спешно?