Спортивный журналист
Шрифт:
Размышляя об этом сейчас, я не могу с уверенностью сказать, почему мы просто не перебрались в квартиру побольше. Если спросить об этом Экс, она ответит, что переезд не был ее идеей. Что-то крывшееся во мне вдруг возжаждало его. В то время я полагал, что за всякое дело следует браться решительно и расторопно. И тем утром проснулся, чувствуя, что мой нью-йоркский «паспорт» аннулирован, а сам я обладаю неоспоримым знанием жизни; чувствуя, что нам следует быстро покинуть город и поселиться там, где и я никого не знаю и меня никто не знает, где я смогу довести до совершенства столь важную для писателя растворенность в гуще людской, где работа моя процветет в полной мере.
Экс, услышав об этом, высказалась в пользу стоящего в верховьях реки Хусатоник городка Лайм-Рок, штат Коннектикут, мы с ней не один раз проезжали через него. Однако я ничего не страшился так, как этой земли нерешительных иуд. Ее мелкие горы, ее печальные анклавы, обитатели коих носят свитера из шетландской шерсти и ездят в пикапах «вольво», говорили мне лишь об отчаянии и обмане,
За неимением идеи получше я отдал мой голос за Нью-Джерси: простой, непритязательный, непретенциозный ландшафт, думал я, и думал верно. И за Хаддам с его холмистой, тенистой семинарской миловидностью (я видел в «Таймсе» рекламу, именовавшую городок еще не открытым Вудстоком, штат Вермонт), там я смогу вложить мои фильмовые деньги в основательный дом (я не ошибся), там найду смешанное общество людей самых разных (нашел), там смогу жить в благой надежде и заниматься серьезным делом (вот тут я промахнулся, но откуда ж мне было об этом знать?).
Отстаивать Коннектикут Экс нужным не сочла, и весной 1970-го мы купили дом, в котором я теперь живу один. Экс ушла с работы, чтобы подготовиться к рождению Ральфа. Я с обновленным энтузиазмом перебрался в «кабинет» на третьем этаже – ныне он сдается мистеру Бособоло – и приступил к стараниям обзавестись более основательными писательскими привычками и положительным отношением к моему роману, которому покорно отдал все лето. За несколько месяцев мы свели знакомство с компанией молодых людей (иные из них были писателями и редакторами), начали посещать коктейли, совершать прогулки по берегам протекающего неподалеку Делавэра, ездить в Готэм на литературные мероприятия, бывать в театрах округа Бакс, выезжать на природу, проводить вечера дома за чтением и обзаводиться репутацией неординарной пары (мне было всего двадцать пять лет) – вообще чувствовать, что живем мы хорошо и выбор сделали правильный. Я выступил в библиотеке Хаддама, а затем в «Ротари-клубе» соседнего городка с лекцией «Становление писателя»; напечатал в местной газете статью «Почему я живу там, где живу», в которой рассуждал о необходимости подыскивать для работы место как можно более «нейтральное». Трудился над сценарием для продюсера, купившего права на мою книгу, и напечатал в больших журналах несколько статей (одна рассказывала о знаменитом центровом прежней Южно-атлантической лиги, который стал впоследствии нефтяным бароном, просидел какое-то время в тюрьме за финансовые махинации, сменил несколько жен, досрочно освободился) под честное слово, вернулся в свой скучный дом на западе Техаса, построил лечебный плавательный бассейн для детей с поврежденным мозгом и даже привозил в страну на лечение мексиканцев. Год худо-бедно, а прошел. А затем я вдруг перестал писать.
Почему – точно сказать не могу. Какое-то время я каждый день поднимался в восемь утра в мой кабинет, к ленчу спускался, потом устраивался где-нибудь в доме и читал ученые труды о Марокко, «разрешал проблемы структуры», рисовал схемы и конспективно записывал сюжетные линии и прошлое персонажей. На деле же я просто иссяк. Иногда я снова поднимался в кабинет, садился за стол и безуспешно пытался понять, зачем я сюда заявился, о чем собираюсь написать, – я просто-напросто забыл все это. Поймав себя на размышлениях о том, что хорошо бы пройтись под парусом по Верхнему озеру (чего я так никогда и не сделал), я спускался и ложился вздремнуть. И если мне требовалось доказательство того, что я оскудел, так вот оно: когда главный редактор журнала, в котором я теперь работаю, позвонил мне и спросил, не заинтересует ли меня штатная должность спортивного обозревателя, – их журнал, сказал главный редактор, нутром чует хороший слог, а именно таким написана моя статья о техасском миллионере-заключенном-добром-самаритянине, – предложение его меня не просто заинтересовало, но привело в восторг. Он сказал, что увидел в моей статье что-то неоднозначное, но хорошо продуманное, – в частности, его порадовало, что я не пытаюсь подать прежнего центрового ни как негодяя, ни как героя, – ему представляется, что я обладаю как раз таким темпераментом и вниманием к деталям, какие потребны для авторов его журнала, хоть я и могу, конечно, сказал он, счесть его звонок дурацкой шуткой. На следующее утро я отправился в Нью-Йорк и обстоятельно побеседовал в старом, обставленном дубовой мебелью офисе, который журнал занимал тогда на углу Мэдисон и 45-й, со звонившим мне человеком – толстым голубоглазым чикагцем по имени Арт Фокс – и его молодым помощником. Арт Фокс сказал, что если ты вырос в этой стране, то, скорее всего, уже знаешь достаточно, чтобы стать приличным спортивным журналистом. Прежде всего, сказал он, от вас требуется готовность снова и снова наблюдать за чем-то почти одинаковым, а потом за два дня написать об увиденном, плюс понимание: вы пишете о людях, которым нравится делать то, что они делают, иначе они этого делать не стали бы, что, собственно, и оправдывает существование как спортивной журналистики, так и самого спорта, штуки, вообще-то говоря, бессмысленной. После ленча он отвел меня в большое помещение, разделенное на старомодные кабинки, в которых стояли деревянные столы с пишущими машинками, и познакомил с сотрудниками журнала. Я пожимал руки этим людям,
Дальше все было просто, пока несколько лет спустя не заболел синдромом Рея и не умер мой сын Ральф, я не впал в дремотность, причиной которой могла быть его смерть, а могло и что-то еще и которая ничем мне не помогла, а наша с Экс жизнь не разбилась вдребезги после того, как мы посмотрели «Тридцать девять ступеней» и она обратила свой сундук для приданого в дым, улетевший в каминную трубу.
Не знаю, впрочем, как я уже пытался сказать, что все это доказывает. У каждого из нас есть та или иная история. Одни попробовали сделать карьеру и преуспели, другие провалились. Но что-то же приводит нас туда, где мы теперь находимся, и ничья история не смогла бы привести в то же место какого-нибудь другого Тома, Дика или Гарри. Что и ограничивает для меня полезность этих историй. Любая история, думаю я, – в той мере, в какой она недопонята, или недорассказана, или попросту сфабрикована, – может показаться таинственной. А я всегда живо интересовался тайнами жизни – запас их неизменно скудноват, и на дремотность, мной только что упомянутую, они, я бы сказал, ничуть не похожи. Дремотность – это, помимо прочего, состояние приторможенного узнавания, реакция на чрезмерное обилие бесполезных и сложных фактов. Ее симптомом может быть долговременный интерес к погоде, или устойчивое ощущение собственной устремленности ввысь, или обыкновение вперяться в кого-нибудь взглядом, осознавая это лишь задним числом, сквозь дымку времени. Если дремотность нападает на вас в молодости, это не так уж и плохо, а в каком-то смысле нормально и даже приятно.
А вот когда доживаешь до моих лет, приятного в ней становится мало – во всяком случае, как в постоянной диете, – и лучше бы ее избегать, если, конечно, вы настолько удачливы, что осознаете ее, а это случается далеко не со всеми. Сам я в течение какого-то времени – после смерти Ральфа – и не подозревал, что страдаю дремотностью, и даже думал, что мне открылось нечто значительное. Жизнь меняется, я снимаюсь с мертвого якоря, меня ждут новые женщины, путешествия, – в общем, я теперь буду маршировать под другой барабан. Я ошибался.
Что оставляет нас при вопросе, который может представлять интерес.
Почему я бросил писать? Забудем на время, что писать я бросил, дабы стать спортивным журналистом, который больше похож на бизнесмена или на таскающего с собой массу новоизобретенных, полезных в домашнем хозяйстве вещиц коммивояжера прежних времен, чем на писателя, поскольку во множестве отношений слова – это просто наша разменная монета, средство расчетов с читателями, а какого-либо подлинного творчества в нашем деле кот наплакал, особенно если вы не более чем репортер-скорохват, – я, впрочем, не таков. В конце концов, настоящее писательство есть нечто куда более сложное и загадочное, чем все, имеющее отношение к спорту, – но это вовсе не означает, что я против спортивной журналистики, занятия, которое для меня предпочтительнее всего прочего.
Быть может, причина в том, что писательство давалось мне недостаточно легко? Или в том, что я не смог перевести мои мысли на неоднозначный язык сложной литературы? Или мне не о чем было писать, не было у меня больше в рукаве новых находок, не было азарта, потребного для создания большой книги?
Отвечаю: все эти причины имели место, а с ними десятка два еще более истинных. (Есть люди, которые содержат в себе всего одну книгу. И ничего тут страшного нет.)
Одно могу сказать наверняка: я в мои двадцать пять лет каким-то образом утратил вкус к предвкушению. А предвкушение, его сладкая мука, стремление узнать, что будет дальше, – необходимое условие существования любого настоящего писателя. Меня же то, что я могу написать дальше – в следующем предложении, на следующий день, – интересовало не больше, чем вес марсианского камня. И я не думал, что, написав роман, смогу снова обрести такой интерес.
Другое дело, что утрата способности к предвкушению мне нисколько не нравилась. А глянцевый спортивный журнал обещал, что у меня всегда будет что-то, чего я смогу с нетерпением ждать, – и каждые две недели я буду получать новый предмет ожиданий. Уж об этом-то журнал позаботится. И предмет этот будет не так уж и сложно облечь в слова (первым моим «наделом» стало плавание, и несколько журналистов постарше принудили меня пройти курс ускоренного обучения азам их ремесла, но это уж всегда так бывает). Запаса специфических, спортивных знаний у меня не было, да они и не требовались. В спортивных раздевалках мне было так же уютно, как старому полотенцу, я обладал мнениями по самым разным вопросам, а кроме того, всегда любил спортсменов. Оказавшись в обществе голых, пребывающих в отличном настроении мужчин, белых и черных, я неизменно чувствовал, что попал в самое для меня подходящее место; я никогда не испытывал неловкости, задавая простые вопросы, никогда не стеснялся того, что выгляжу далеко не так впечатляюще, как те, кто меня окружает.