Спортивный журналист
Шрифт:
В увольнительные нас отпускали группками, рейсовыми автобусами мы добирались по Первой автомагистрали до городков на побережье Залива, заглядывали в кондиционированные кинотеатры и мексиканские закусочные или околачивались в наших коричневых мундирах вблизи авиабазы «Кислер» по горячим, посыпанным песком парковкам стриптиз-баров, стараясь подловить настоящего военнослужащего, который согласится купить для нас выпивку, и чувствуя себя обездоленными и нашей молодостью, не позволявшей нам самим войти в бар, и скудостью средств – приобрести на них что-либо стоящее было невозможно, только растранжирить на какую-нибудь ерунду.
На каникулы я возвращался домой в Билокси, в бунгало моей матери, и время от времени встречался там с ее жившим неподалеку братом Тедом, он заезжал повидаться со мной, возил меня в Мобил, в Пенсаколу, но разговаривали мы с ним очень мало. Быть может, судьба мальчиков, чьи отцы умерли молодыми, в том и состоит, что сами они молодыми
Весь мой личный спортивный опыт я приобрел там, в «Сиротских соснах». Пытался играть в школьной бейсбольной команде, которую возглавлял тренер Бад Симмонс, негр. Для своих лет я был довольно высок – хотя теперь стал ближе к норме, – и обладал долговязой, длиннорукой, разболтанной грацией прирожденного бейсболиста. Однако хорошо играть так и не научился. Всегда словно бы видел себя со стороны – делающим то, что мне велели. А этого довольно, чтобы ты ничего не мог делать хорошо или полностью. Я пал жертвой моей врожденной ироничности, никакой полезной цели она не служила, но обращала меня в мечтательного всезнайку, трусоватого и скрытного – мальчишку, которому самое место в заведении вроде «Сиротских сосен». Бад Симмонс лез ради меня из кожи, научил, к примеру, бросать мяч с любой руки, что я с удовольствием и проделывал, однако и это нисколько мне не помогло. По его словам, беда моя состояла в том, что я неспособен «отдаться» чему-либо, и я прекрасно понимал, что он имеет в виду. (Ныне я изумляюсь, встречая спортсменов, которые, будучи вполне зрелыми людьми, еще и «отдаются» своему спорту. Случается такое нечасто, но это дорогого стоящий дар нашего непростого Бога.)
С матерью я в те годы встречался не часто. И это не представлялось мне чем-то из ряда вон выходящим. То же самое должно было происходить с тысячами из нас, рожденных в 1945-м, да и с детьми столетий более ранних. В те дни казались странными, скорее, дети, которые встречались с родителями слишком часто и узнавали их лучше, чем те, быть может, хотели. Я виделся с матерью, когда у нее имелась возможность увидеть меня. Останавливался, приезжая из школы, в ее доме, и мы с ней вели себя, как друзья. Она любила меня – насколько была на это способна в ее переменившемся положении. И наверное, ей понравилось бы жить поближе ко мне. Уверен, понравилось бы. Возможно, однако, что она была такой же дремотной мечтательницей, как я, и просто не понимала, что для этого следует сделать практически. Я, например, уверен, она никогда не думала, что отец может умереть, как я никогда не думал о возможной смерти Ральфа, а он умер. Ей было всего лишь тридцать четыре года – маленькая темноглазая женщина с более смуглой, чем моя, кожей, всегда поражавшая меня способностью удивляться тому, как далеко она заехала от родных мест, – мысли об этом поглощали ее больше, чем какие-либо другие. Мать, как и любого человека, приводила в смятение жизнь, которую она вела, однако в смятении этом не было ни озлобления, ни корысти, присущих, быть может, даже отцу, впрочем, об этом мне ничего не известно. Думаю, матери не давали покоя опасения, что ей придется вернуться в Айову, а она этого нисколько не хотела.
В конечном счете она нашла в большом, называвшемся «Буэна Виста» отеле Миссисипи-Сити место ночной регистраторши и познакомилась там с чикагским ювелиром Джейком Орнстайном, а спустя несколько месяцев вышла за него замуж и перебралась в Скоки, штат Иллинойс, – там и жила, пока не умерла от рака.
Примерно в то же время я благодаря «Сиротским соснам» получил от СВПОРВ, Службы вневойсковой подготовки офицеров резерва Военно-морских сил, стипендию для обучения в колледже и по чистой случайности поступил в Мичиганский университет. Идея ВМС состояла в том, чтобы направлять своих резервистов по самым разным путям, – ни один из нас не попал туда, куда хотел, – другое дело, что я и не помню, куда хотел попасть, знаю только, что в какое-то другое место.
Помню, как я навещал мать в Скоки, приезжая из Анн-Арбора приятно пахнувшим поездом Нью-Йоркской центральной, – проводил у нее уик-энд, бессмысленно слоняясь по странному, похожему на ранчо дому с пластиковыми чехлами на мебели и двадцатью пятью часами на стенах, внушая себе, что мне здесь хорошо и уютно, и стараясь вести чинные разговоры. Дом находился в еврейском предместье города, с которым меня ничто не связывало. Джейк Орнстайн, родившийся на пятнадцать лет раньше моей матери, был человеком вполне приятным, жизнь с ним и с его сыном Ирвом давалась мне легко – легче, по правде сказать, чем с мамой. Она говорила, что, по ее мнению, мой колледж – «одна из лучших школ», – однако обходилась со мной, как с племянником, которого не очень близко знает, рядом с которым ей немного тревожно, хоть она и любила меня. (На окончание школы мать – к тому времени уже перебравшаяся в Скоки – подарила мне домашнюю куртку и трубку.) Я, со своей стороны, все приглядывался к ней и выдерживал дистанцию. Уверен, мы оба старались
В конце концов, какой была ее жизнь? Хорошей, плохой, и той и другой поочередно? Долгой дорогой, идя по которой она надеялась не стать слишком несчастной? Она-то знала это. Но только она. Я же судить о жизни, почти неведомой мне, не склонен, – в частности, и потому, что моя сложилась удачно. Лучше всего я знал в ту пору, да и сейчас знаю, собственную жизнь, с которой мне – когда мама вышла за Джейка Орнстайна – страх как захотелось найти общий язык. Я уверен, что они жили счастливо, что я очень любил мою мать – насколько мог любить, почти ничего о ней не зная. Когда она умерла, я еще учился в колледже. Я приехал на похороны, помог нести ее гроб, просидел вторую половину выходного дня в доме Джейка с его и ее друзьями, стараясь понять, что успели дать мне родители, пока были живы («чувство независимости», к такому выводу я пришел). А ближе к ночи сел на поезд и навсегда покинул ту жизнь. Впоследствии Джейк переселился в Финикс, женился снова и тоже умер от рака. Мы с Ирвом несколько лет переписывались, однако с течением времени потеряли друг друга из вида.
Выглядит ли моя жизнь необычной? Кажется ли странным, что у меня нет длинной, многоступенчатой семейной истории? Или списка неприятностей и неприязней – инвентарного перечня невзгод и ностальгий, претендующего на то, чтобы все объяснить – или все испортить? Возможно, я не в то время родился. А может быть, мой путь, с какой стороны на него ни взгляни, лучше прочих, да на самом-то деле, это путь большинства из нас, а остальных не слушайте, они врут.
И все-таки. Задавался ли я когда-нибудь вопросом: что сейчас подумали бы обо мне родители? О моей профессии? О разведенном муже, отце, который гоняется за юбками? О взрослом человеке, идущем по жизни к смерти?
Бывало. Но всегда ненадолго. Право же, если я и думаю об этом, то думаю так: скорее всего, они одобрили бы все мои поступки – в частности, решение забросить писательство и заняться чем-то, что наверняка представлялось им более практичным. Они отнеслись бы к этому так же, как я: бывает, что-то складывается и к лучшему. Такой образ мыслей позволяет мне вести интересную, пусть и не простую взрослую жизнь.
К 9.30 мне удалось почти покончить с несколькими мелкими делами, которые следовало переделать, прежде чем я заберу Викки и поеду в аэропорт. Обычно в их число входит и кофепитие с Бособоло, моим жильцом, слушателем городской Семинарии, мне оно доставляет большое удовольствие, однако сегодня не состоялось. За кухонным столом мы с ним обмениваемся мнениями по разным предметам, например, усугубляется ли блаженство спасенных страданиями проклятых, – он придерживается в этом вопросе католической точки зрения, я нет. Ему сорок два года, он из Габона, угрюмоликий адепт ничем не ограниченной веры. Я обычно отстаиваю деятельную жизнь, но не питаю ни малейших иллюзий насчет того, чего могу этим добиться.
Зачем было брать жильца? Чтобы оградить себя от страшного одиночества. Зачем же еще? Безучастные звуки шагов другого человека, раздающиеся в пустом во всех иных отношениях доме, особенно если человек этот – живущий в твоем мезонине африканский негр ростом в шесть футов пять дюймов, способны доставить немалое утешение. Впрочем, нынешним утром он ушел по своим делам рано, я видел в окно, как он шагает по Хоувинг-роуд, точно направляющийся к школе продавец Библий, – белая рубашка, черные брюки, сандалии на толстой подошве. Он сказал мне, что был в Габоне сыном царя своего племени – нвамбе; впрочем, я не знаю ни одного африканца, который таковым не был. У него, как и у меня, есть жена и двое детей. Мы оба пресвитериане, правда, я не очень хороший.
Другими делами были обычные телефонные звонки. Первый в журнал, моему редактору Ронде Матузак, накопавшей слухи, согласно которым в детройтской команде не все обстоит благополучно, – а это чревато проблемами. На совещании редакторов было решено, что мне следует попробовать разнюхать, что там к чему, и написать об этом статью. Спортивные журналы наживают изрядные деньги на подобного рода неладах и просто на отъявленном вранье, но мне они не так чтобы интересны.
Ронда разведена, живет с двумя котами на одной из Западных Восьмидесятых, в большой, на целый этаж, квартире с темными стенами и высокими потолками и вечно пытается зазвать меня на обед (только я и она) в ресторан, скажем, «У Виктора» или затащить после работы на какую-нибудь вечеринку. Впрочем, если не считать одного мучительного вечера вскоре после моего развода, мне всегда удается ограничиться выпивкой на Центральном вокзале, после чего я сажаю ее в такси, а сам спешу на Пенсильванский и еду домой.