Спуск под воду
Шрифт:
– Я не помешаю вам, если пойду с вами? Мне врач настойчиво рекомендовал именно после чая, перед ужином.
– Нет, нисколько, - снова ответила я.
Мы пошли. Холодно, темно, скользко. Холод какой-то сырой. Ни звезд, ни луны. Билибин взял меня под руку. Мы молча шли по аллее к шоссе. Меня раздражало, что он молчит, и еще больше, что это молчание тревожит меня.
– А сказать по правде, Нина Сергевна, я до сих пор не могу опомниться красивым голосом начал Билибин, когда мы, дойдя до фонарей на дороге, свернули направо и стали спускаться к мосту.
– От чего это?
– спросила я, освобождая руку.
–
Голос его звучал очень сердечно и искренне. Только в каком-то звуке даже не звуке, а призвуке - был чуть тронут педалью.
– Дело не в том, что я его так люблю, - терпеливо сказала я.
– Мне не за него обидно, а за вас. Как легко вы отрекаетесь по чьему-то наущению от наших великих радостей...
– Но ведь, как говорится, на вкус и на цвет товарищей нет. О вкусах не спорят...
Я ожидала этого пустого возражения. И я не стала спорить - хотя на самом деле: о чем же людям и спорить, как не о вкусах? Разве любовь к поэту или ненависть, или, скажем, равнодушие к нему не идет от основ нашей души, разве она случайна? Разве не здесь водораздел, граница? На чем же лучше определяется дружество и вражество, даль и близость, если не на том, какие стихи и какие строки в этих стихах ты любишь?
– Знаете что, - вдруг сказал Билибин, - свернемте-ка по этой тропинке в лес. Смотрите, луна вышла. Большая, полная. Не бойтесь, темно не будет.
Мы свернули. Он снова взял меня под руку - твердо, крепко. Тропинка была узкая и нам приходилось идти близко друг к другу. Желто-голубая луна удобно расположилась на ветке ели, словно и век тут сидела. Лужицы света колебались на крутых сугробах. "Что за пошлейшая прогулка в лесу при луне подумала я - с интересным мужчиной. Это и самой Людмиле Павловне впору... О чем он сейчас заговорит? О поэзии мы уже поговорили. Пора о любви. В отвлеченно-философском плане, конечно... для первого раза".
Но он заговорил совсем не о любви. Прогулка развивалась не по канонам санаторного флирта.
– Смотрите, как здесь испорчен лес, - сказал он.
– Вот вы, городская жительница, идете и думаете, что перед вами густой и прекрасный лес. А на самом деле деревья тут съедены.
Он вдруг оставил меня, перепрыгнул через канаву и, по щиколотку в снегу, остановился под высокой елью. В лунном свете, с шубой, распахнутой на груди, он казался молодым. Лицо, освещенное луной, утратило морщины; исчезли оспины на подбородке и на щеке. Оно казалось одухотворенным, юношеским... Опять новое лицо.
Осторожно раздвигая ветки, чтобы не ссыпать на себя снег, он подошел к стволу. Потом снял с коры мох и растер его между ладонями.
– Видите?
– сказал он, возвращаясь.
– Это - решпигус. Лишайник такой. Сейчас его уже умеют истреблять, осыпая химикалиями с самолета. А раньше целые леса сводил. Видели вы когда-нибудь пень весь в пуху? Летом? Это оглодок, огрызок дерева, съеденного лишаем.
– Вы любите лес?
– спросила я.
– Или больше степь? А может быть горы?
– Раньше любил лес...
– он, прищурясь, поглядел вокруг, на луну, на сугробы, на темные, не освещенные луной ветви елей - поглядел с наслаждением,
– И горы раньше любил.
– А теперь?
Он ничего не ответил.
– - Кажется, уже пора домой, - сказал он.
– Меня перед сном будут горчичниками обклеивать.
Мы повернули.
– А я и сейчас больше всего люблю лес, - заговорила я.
– Но не такой, и не ночью, а сосновый, в солнечный день. В сосновом лесу много неба - лес редкий и небо не только над головой, оно везде, куда ни глянь. Кажется, не сосны, а небо пахнет смолой.
Он молчал. Мы вступили в полосу темноты и я не видала его лица.
– Живешь в городе, вечное сидение за столом, не видишь ни леса, ни неба, - жаловалась я, разговорившись.
– Такая уж наша работа. А ведь трудно себе представить, какой прекрасной была бы жизнь, если бы вся работа наша была в лесу... или у моря, или в горах... если бы слова, которые мы пишем, рождались из кислорода... если бы бумага пахла хвоей... если бы кругом, когда работаешь, были рыжие валуны или рыжие сосны... Как у Толстого написано: "взглянешь кругом - горы... поднимешь голову - горы"... Подумайте: поднимешь голову от страницы - горы...
– А вы когда-нибудь трудились... в горах?
Он не изменил шага и так же твердо вел меня под руку. Но голос его изменил звук. Голос стал таким же беспримесно чистым и искренним, как в ту секунду, когда он спросил у журналиста, остался ли на месте тот редактор... Это был его голос, настоящий, непритворный.
– Вы когда-нибудь трудились в горах?
– повторил он.
– Нет, наверное. А я - годы. Хоть и лес кругом, а насчет кислорода там не очень. Неволей, конечно. В лагере. В шахтах. Вольнонаемные к верху ближе, в первых горизонтах, а мы в самой глуби - на девятом, десятом... У них вагонетки на электрической тяге, техника! А мы вручную откатывали. У них перфораторы, а мы кайлой рубили, по старинке. Они по шесть часов, а мы по двенадцать. Они ели, как люди, а нам хлеба четыреста в день - и все. Не выполнишь норму получишь двести, еще не выполнишь - сто... и так до нуля. Порочный круг или точнее сказать, смертельный. Чем меньше получишь, тем меньше можешь сработать, чем меньше сработаешь, тем меньше получишь... Да что! Мертвецов другие ели: отрежут мышцу, сварят... Осторожнее, сук.
Он помог мне переступить через ветку, лежавшую поперек тропы, и снова повел меня вперед ровным, прогулочным шагом. Я боялась: а вдруг не заговорит больше? И дверь в Алешину судьбу захлопнется опять. Я ждала голоса, слова, не видя ни луны, ни деревьев... Первый вестник оттуда! Мне хотелось поторопить, дернуть его за руку. Не молчи. Ты вестник. Я тебя слушаю. Не молчи!
– А дети! Там ведь и дети были - там рожденные. Иные до четырех лет ходить не выучивались, до пяти - говорить. Ручки, ножки - не как у людей. Да и мы, взрослые, тоже были на людей не похожи. Нарывы от голода, голодный понос. Скольких я там закопал! И Сашку. Три года я был бригадиром похоронной бригады. Сашка Соколянский - мне друг, брат. Мы с ним когда-то в гражданскую партизанили вместе, и вот - в тюрьме вместе. Если бы не он - мне бы конец: его как ни истязали, он на меня показания не дал... Благодаря ему я пять лет получил, всего то... Красавец, добряк, силач, только заикался немного. После следствия стал заикаться. Да и заиканье в нем милым казалось, детским...