SQUAD. Час Пса
Шрифт:
Ну что же? Ведь могла же это быть собака, черт побери!
Вой повторился с левой стороны… Там спиной ко мне стояла изнуренная громадная собака. Она положила лапы на закрытые ставни моей бывшей комнаты и от времени до времени испускала отрывистый вой. Изнутри дома ей отвечало приглушенное тявканье; но был ли это действительно лай? А что, если мой слух, подозрительно настроенный теперь, ввел меня в заблуждение? Скорее это можно было назвать человеческим голосом, подражавшим собачьему лаю… Чем внимательнее я прислушивался, тем этот вывод казался мне неоспоримее…»
Это напомнило Распорову его полузабытые детские ночные кошмары: тревожные шорохи во мраке, жуткие морды, возникающие из стен, складки сложенной у кровати одежды,
Кипа старых, желто-серых страниц. Дневник, выполненный химическим карандашом, а порой и перьевой ручкой с лиловыми чернилами начинался со слов из Псалтыря: «Deus, Deus meus! Но Ты, Господи, не удаляйся от меня; сила моя! Поспеши на помощь мне; избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою… Ибо псы окружили меня…(ст. 20, 21)».
Kyrie eleison! Причём тут «псы»? Опять они!.. Дядя, судя по проставленным кое-где датам, начал вести дневник в начале двадцатых. Записи были отрывочными и порой останавливались чуть ли не на полуслове.
Заинтригованный странными дядиными откровениями, Гоша перешёл к странице, отмеченной другой верёвочной закладкой. К счастью, эта прерывистая запись не имела никакого отношения к «собачьей» тематике:
«… изгнали с Гренелль, где особняк Российского посольства оказался уже занятым Совдепией. Пришел к Леонтию Дмитриевичу К. Он, коренастый, пышущий энергией, острый на язык, – видный человек в Русском национальном союзе в Париже. Обещал помочь. Бывший дипломат, некогда предводительствовавший в генеральном консульстве России, знает в русском французском сообществе всех и вся. Пригласил на встречу, как он выразился, «доверенных и интересных людей». И почему-то добавил, подчеркнуто многозначительно: «Это почти собрание в мастерской…» Странно, право! Какое такое «собрание»? Что за ремесленники корпят в этой «мастерской»? И почему, скажите на милость, он проникся ко мне сердечной расположенностью? Однако все это любопытно и, верю, весьма полезно при нынешней безнадежности, вернее – безденежности, моего бродяжнического положения. В общем, поживём – увидим…»
Гоша потер кулаком слипающиеся глаза, отложил дневник и отправился досыпать. Утром надо было идти к нотариусу.
* * *
В замечательный Завейск Георгий Владимирович Распоров, он же – Гоша или Гога, а для друзей – просто Гошка, прибыл для вступления в права наследования. Неделю с лишним назад ему пришло заказное письмо, в котором некий Э.Ю.Келев, глава нотариального кабинета «Фидес», сухо сообщал о кончине господина А.М.Варгина-Уманского, который завещал единственному племяннику квартиру и заодно – коллекцию книг и рукописей. В послании оговаривались дата и место рандеву с нотариусом. Заканчивалось оно припиской: «По прибытии в Завейск следуйте от вокзала по адресу: Наречная, 38-11. Это квартира г-на Варгина-Уманского. Ключ будет под ковриком. Келев».
На дядины похороны Гоша не успевал, письмо, как и принято сегодня в почтовом ведомстве, шло тягуче долго. Да, честно говоря, Распоров и не очень-то рвался участвовать в скорбной церемонии. Он вообще старался избегать прощального ритуала, к которому с годами так не хочется, но все же приходится привыкать. Поминок по дяде не устраивали. Да и кто мог их организовать, Бога ради, если Авксентий Миронович жил на свете один как перст?
Осадок на душе у Гошки от собственного родственного пофигизма, конечно, остался. Но он успокаивал себя тем, что Варгина-Уманского помнил очень смутно. Видел маленького, сухонького, кажется, лысого или с жидким зачесом от уха до уха, в раннем детстве, один или два раза. В основном представлял дядю по рассказам бабушки. Она вспоминала, что, когда в пятидесятые Сеня возвращался из мест не столь отдаленных, заехал перевести дыхание и заночевать при перекочевке с поезда на поезд к московским родственникам в их коммуналку у Никитских ворот. Бабушка ради кума расшиблась-расстаралась. Купила втридорога на Центральном рынке кролика и приготовила безвременно почившего ушастого в горчице со сметаной. С луком и с шампиньонами, с румяными шкварками, в старорежимной глиняной утятнице с толстенными, как крепостной бастион, стенками.
Баба Вера отменно готовила, пальчики оближешь! А-а-ах!.. «Цимес мит компот!» – как восторженно говаривал дед, прицокивая языком.
Ближе к ночи, когда вся водка была выпита, Гошкин дед отправился выгуливать на Патриаршие пруды собаку, а бабушка пошла на общую кухню и водрузила на газовую плиту огромный чан, чтобы вчерашний лагерный сиделец мог наконец-то отпариться-отмыться. В необъятной коммунальной квартире, заселенной еще до войны с немцами девятью безнадежно советскими семьями, горячей воды, начиная с большевистского переворота, не водилось. Жильцы и жилички мылись – в ожидании похода в ближнюю общественную баню, предпочитали исторические Сандуны – принесённой ими с кухни горячей водой в чугунной ванне. Она важно расположилась у висящего на грязной стенке карболитового телефона, в коридоре, за занавеской из некогда клетчатой клеёнки, одеревеневшей и превращённой едва ли не в рубероид мыльными брызгами многих поколений обитателей.
Когда же Распоровы, подготовив купание для гостя, вернулись в жарко натопленную комнату с тысячами книг по стенам и с неизбывными клопами, то обнаружили застывшего в более чем странной позе у стола Авксентия Мироновича. На груди его, на старой, не избалованной стирками рубахе расползалось большое жирное пятно. Сеня дрожал словно мальчик из церковного хора, которого батюшка застал за кражей свечек на алтаре, на глазах его были слезы. Выяснилось, он – по старой зековской привычке, неизбывный инстинкт выживания! – пытался припрятать за пазухой остатки еды, чтобы пронести её тайком от надзирателей товарищам в барак. Вот и засунул, злополучный, последние куски остывшей крольчатины себе за рубашку, трогательно, поближе к сердцу…
Ничего больше о дяде Сене Гошка не знал. Кроме одной давней-давней истории, как-то рассказанной ему в далёком детстве Верой Михайловной – как рано бабушка, кареокая красавица, ушла из жизни! Она зимним вечером показала внуку портрет старика в широкополой шляпе и сказала.
– Это Василий Васильевич, твой, Гога, родственник. Человек паталогически богатый и не менее несчастный. Когда-нибудь я расскажу тебе о нём. Наша дальняя родня, но не очень. По линии деда Сени…
Маленький Гоша не понял тогда, что это за «линия» такая. Однако рисунок – тушью или угольным карандашом, а, может, это был и дагеротип – запомнил. Длинное, сухое лицо с глубоко запавшими щеками, долгие седые волосы из-под широкополой шляпы и большие глаза, печальные и словно горящие мстительным огнём… Рассказать о Василии Васильевиче баба Вера не успела. Вера Михайловна умерла так быстро, что даже проститься с любимым внуком не успела.
И тут нежданно-негаданно свалилось на голову провинциальное наследство.
* * *
У первого подъезда дома 38 по Наречной улице с раннего утра уже восседали на лавке бабушки.
– А-а-а, так это вы?!.. – Оживилась одна из них, завидев Гошу.
Что оставалось делать? Лишь соглашаться.
– Ну, я.
– Племянник Авксентия Мироныча, так? – на всякий случай уточнила вторая бабуля. – Он о вас рассказывал.
– Д-а-а? Правда?
– Тонкий был человек, – едва ли не хором заговорили соседки. – О здоровье всегда справлялся, о погоде умел разговаривать, о сборе грибов… За город один любил ездить… Жалко его. И собачку жалко. С нее все беды Мироныча и начались.