Среди призраков
Шрифт:
Вот как раз такая весна и была на широкой, серебристой от утреннего инея дороге, где на предельной скорости мчался полуспортивный автомобиль, нет, слово слишком тяжелое, мчалась стремительная, изящная, сильная, элегантная, с прекрасными завершенными формами, хрупкая и большая игрушка марки "форд-мустанг", за рулем которой сидел молодой человек лет восемнадцати, сидел спокойно, чуть откинувшись в удобном кресле, будто в пивной за кружкой пива, терпеливо ожидая, чтобы спала пена, а не в машине, летевшей на устрашающей скорости, издавая тонкий стеклянный шум мотором. На поворотах "мустанг", дико визжа, отрывался двумя колесами от поверхности бетонки и сворачивал на двух других колесах, и уже на ровной" дороге, миновав поворот, падал на все четыре колеса, и опять летел стрелой, набирая скорость, чуть сбавленную на повороте; и даже тогда, когда машина чуть ли не взлетала в воздух, отрываясь от земли колесами, юноша за рулем не терял своего спокойствия и самообладания, лицо его оставалось бесстрастным,
Он внезапно ощутил, что кто-то сильно трясет его за грудки.
– Закир, - донеслось до него, - смываться надо! Кто-то настучал на хату, сейчас менты придут. Слышишь? Вставай!
Сквозь туман, плотно обложивший сознание, до него все же дошло значение сказанного, он хотел подняться, но не мог пошевелить и пальцем, тем не менее ему показалось, что он очень резво вскочил на ноги и приготовился бежать; он был доволен собой.
– Ну вот, опять его развезло... Встать не может...
– Не надо было ему давать вторую мастырку.
– Ладно, не умничай. Лучше помоги, бери его, цепляйся за другое плечо. Поднимай! Смываемся... Крепче держи, сука!
***
...- Да пойми же ты, - прервала наконец она долгое молчание.
– Неужели ты хочешь, чтобы все оставалось по-прежнему? Разве ты не в силах изменить это?.. Ну почему ты такой безвольный? Нельзя же так... Все зависит только от тебя. Брось это, пока не поздно, не то... плохо кончишь!..
Само собой так вышло, что, начав просительно, она почти зло выпалила последнюю фразу. Видно, за то время, что они молчали, она, обдумывая, что бы сказать ему, точнее, что бы возразить в их бесконечном споре, разожгла в себе эту искорку злости. И в конце концов, ведь права была она, она и только она. Но, кончив говорить и услышав тоненький, жалобный звон от последних своих слов, повисший в воздухе, она почувствовала, как между ними пролегло что-то похожее на реку, что-то широкое, холодное, с двумя берегами.
– А я думаю, что тебе не стоит лезть в мои дела! Плохо я кончу или нет пусть тебя не волнует, - ответил он, совсем чуточку рисуясь своей "загубленной" жизнью, что было, в общем-то, простительно для его неполных восемнадцати лет, и вместе с тем чувствуя, как ее раздражение передается ему.
Конечно же, это было не так, и он прекрасно понимал, что говорит глупости, но за время молчания он успел забыть о назревавшей между ними ссоре, мысли его были далеко отсюда, ему было хорошо, а теперь ее фраза мгновенно, как пощечина, вернула его на землю, возбудила в нем ответное желание обидеть, оскорбить, сделать больно. И ведь, в конце концов, прав был он, и только он. Что она старается все время залезть к нему в душу, разве это может быть приятно для него? Разве она не понимает, что, чем глубже старается залезть в душу ему, тем больше вынуждает его фальшивить, потому что - и это вполне естественно - он никого не хочет впускать туда, в душу свою - единственное, чем он, может, даже неосознанно дорожил на этом свете, разве так трудно ей понять это? Конечно, прав был он, но когда он произнес то, что произнес, то почувствовал, как его берег шагнул еще дальше и река стала шире.
Снова воцарилось молчание. Вот так всегда: стоило им почувствовать, что назревает ссора, как ни он, ни она почти не находили слов, хотя могли бы сказать многое уже потому, что хорошо знали друг друга, редкие же фразы становились колючими, обидными, несправедливыми и недоброжелательными. И все же, подождав немного, она, как всегда, первая и, как всегда, без всякого перехода, заговорила примирительно.
– Прости, Закир, - сказала она.
– Не будем ссориться. Я не хочу...
– она немного помолчала, словно обдумывая, стоит ли произносить то, что она сейчас собирается сказать, и только после паузы позволила себе, правда, с видимым усилием, фразу, которую нужно произносить каждый раз по-новому, чтобы она звучала убедительно.
– Ты же знаешь, что я не могу без тебя, - вот что она сказала.
Он усмехнулся, сам понимая и чувствуя, что усмешка - на публику, которую в данном случае представляла только она. И она знала, что он после этих ее слов должен усмехнуться, и стало немножко досадно, что он ждет от нее каких-то новых интонаций, будто без них ее признание теряет свою ценность. А ведь в данном случае, подумала она, важно не как, а что, что именно сказано. Впрочем, он тоже все это прекрасно понимал, но усмехнулся из какой-то мужской, а вернее - мальчишеской бравады, мол, мне все эти красивые слова... И все-таки в усмешке его было
– Но я думаю, - сказала она уже ровным, не напряженным голосом, вполне буднично, - что могу дать тебе дружеский совет...
– Конечно, - сказал он.
– Вот и даю: подальше бы ты от них держался, Закир... Тебе почти восемнадцать, надо определять уже свою жизнь, давно пора. Тем более что ты уже не можешь надеяться на помощь отца...
– Да, там ему не до меня, - сказал Закир и, помолчав, добавил: - Хотя, когда ему было до меня?..
– Ну вот, ты сам все прекрасно понимаешь, надо...
– Надо, надо-...
– перебил он ее спокойным голосом.
– Много чего надо... Не заводись, Рена, а то потом трудно тебя остановить.
Теперь уже оба берега сошлись, слились в единое целое, и реки как не бывало.
– Не будем терять времени, - сказал он.
– Не говори так, - попросила она тихо.
– Ладно, - сказал он.
– Не буду.
Тогда она поднялась со стула, на котором сидела у окна, и подошла к узкой кровати, стоявшей в углу этой маленькой, неуютной комнаты, более чем скромная обстановка которой говорила о том, что сюда в основном приходят только переночевать, что называется - крыша над головой. Он сидел, не шевелясь, спиной к кровати и видел, как на стул рядом с ним полетело и легло ее простенькое синее платье, потом комбинация, чулки... И все это так грустно свисало со стула! Кровать скрипнула, и сразу вслед за тем тишина в комнате стала еще отчетливей. С улицы донесся тихий смех. Послышался хрипящий металлический звук широкой лопаты дворника, убирающего снег за окном. Закиру показалось вдруг, что звук этот скребет у него внутри, звук этот постепенно, незаметно обрывал в нем только налаживавшееся ровное дыхание внутреннего спокойствия и гармонии, и теперь становилось тревожно. И тут она позвала его. Голос ее звучал тихо, даже, показалось ему, жалобно.
– Закир, - сказала она.
Он обернулся и увидел на подушке ее рассыпанные волосы и заплаканные глаза. Он подошел к ней.
– Закир.
– Она схватила его за руку, поднесла к щеке.
– Давай уедем! Уедем, а?
– Не плачь, Рена, - сказал он.
И тогда она заплакала, горько и жалобно, слезы закапали на подушку, лицо ее сморщилось, и кончик носа покраснел. Потом, когда он лежал рядом с ней, положив голову на ее руку, он вдруг подумал, что очень уж привык к ней, и, если вдруг они расстанутся, или что-то разлучит их, ему будет не хватать ее, тяжело будет; непонятно, почему пришла такая мысль, подумал он, разве обязательно расставаться людям, любящим друг друга? Все может быть, подумал он еще, на то и жизнь, и потом кто я для нее, человек без определенных занятий, отец которого сидит в тюрьме, так что все может быть, и надо ко всему быть готовым... но почему это - надо, почему надо ко всему быть готовым? Чтобы меньше переживать? А для чего меньше переживать? Человек должен и переживать, и огорчаться, и радоваться; а заранее планировать, чего надо больше, а чего меньше - по крайней мере неразумно, пусть все, что будет, приходит неожиданно, в этом, может, вся соль жизни, так что ни к чему я не буду готов, пусть приходит все, что угодно, я приму это все во всеоружии своей беззащитности... Вот так примерно он подумал. Может, не совсем такими высокопарными выражениями, но ведь мысли редко когда фиксируются у нас в голове конкретными словами. А суть их была примерно такая, хотя не только об этом, а еще много о чем он подумал. Ему хотелось помолчать, и он лежал с прикрытыми глазами, чтобы избавить себя от могущих последовать ее расспросов; они лежали, накрытые одним тонким одеялом, и даже от этого одеяла в этой необжитой комнате пахло неуютом и необжитостью, как от обоев стен здесь резко пахло табаком. Они лежали рядом, и, так как кровать была довольно-таки узкая для двоих, им приходилось лежать, тесно прижавшись друг к другу. И может, еще и это послужило причиной того, что непонятное, тревожное, тяжелое и в то же время тоскливое чувство постепенно растворялось, покидало его, будто она, прижавшись к нему, через поры своего тела могла впитывать, поглощать, избавлять его от этого давящего чувства, освобождать его от тяжести на душе, сама в то же время оставаясь уравновешенной, отзывчивой, будто ей и не могло никак передаться его ощущение неминуемой беды, как ангел, к которому не пристает грязь.
Все, все, что происходило в последние два года, было похоже на затянувшийся, тяжелый сон, где он обитал безвольно, существовал, не осознавая почти своего существования, время протекало мимо него, а он просто был, тупо и угрюмо был, как лопата, прислоненная к стене сарая. Временами мысли о собственном безволии больно ворочались в 'нем, душили чувством безысходности, тогда не хотелось никого видеть, хотелось лечь, сложить руки на груди и закрыть глаза; это состояние, к счастью, обычно длилось недолго, и он снова, как под одеяло, влезал в свой бесконечный сон; ничего, думал он, завтра, завтра все будет иначе, да, конечно, завтра все изменится, все должно быть иначе, непременно иначе. Нужно совсем немного - встряхнуться, взять себя в руки, и сон исчезнет, рассыплется, как сугроб, под которым внезапно обнаруживается медведь... Но завтра не наступало. Сон был липким и теплым, противным.