Срочный фрахт
Шрифт:
— Товарищ капитан второго ранга. — Догаренко говорил медленно, отделяя слово от слова невидимыми перегородками, — я… там… на катере… это… як казаты… ну, пихнув у воду… лейтенанта, як цуцыка… Кажить лейтенанту, щоб вин на мене не серчав… така була ситуация…
— Сам скажи лейтенанту про ситуацию. Он тоже здесь, — ответил комдив, выдвигая вперед Коренкова.
Глаза Догаренко тревожно расширились. Он дернулся всем телом, губы снова зашевелились, но, прежде чем он успел выговорить слово, лейтенант опустился на колени, уткнулся лицом в серое одеяло и заплакал так, как может и имеет право заплакать офицер двадцати четырех лет от роду, взволнованный и потрясенный величием подвига и человеческой души.
Догаренко с усилием поднял белое
— Та що вы, товарищ лейтенант? — выговорил он дрожащими губами. — Не треба! Я ж ще не помер и но помру. Ось подлечуся, та мы ще з вами поплаваемо, Може, мене выпустять до вас с того чертова камбуза.
Командир дивизиона сдержал ненужную и непрошенную в эту минуту улыбку и сказал серьезно и торжественно:
— Отпустим, Догаренко!.. Даю тебе в том слово! Думаю, что командование испросит тебе звание Героя Советского Союза, а держать героя у плиты, сам понимаешь, не резон. Скорее поправляйся! Пойдем, лейтенант!
Он поднял Коренкова. Лейтенант сконфуженно вытер рукой мокрое лицо.
— До свидания, Догаренко! Поздравляю с великим праздником родины. Подремонтируйте его поскорее, товарищ военврач.
Комдив взял под руку еще всхлипывающего Коренкова, и они пошли к выходу. Ходячие раненые сгрудились вокруг одной из коек, где все еще звенела гитара и тот же молодой, свежий голос продолжал петь. Комдив прислушался и уловил простые, правдивые и волнующие слова песни:
За светлое счастье Советской земли, Которую любим, как мать, В простор голубой идут корабли Сражаться и побеждать.Черноморская легенда
Эсминец пришел с моря около полудня. К сумеркам все приборки и работы были окончены, и затихший корабль дремал у стенки, чуть-чуть подрагивая от непрекращающейся глубоко внутри корпуса работы механизмов. На бухту наплывала ночь. На западе над лилово-чернильной чертой горизонта еще алела узкая полоска заката в просвете встающей из-за моря тучи.
Штурман сидел в рубке, разбирая карты похода. В маленьком помещении было душно и жарко, и его потянуло на мостик подышать свежим ветерком наступающей ночи.
Он вышел и с наслаждением широко вдохнул несколько раз всей грудью солоноватую влажность похолодевшего воздуха.
Из-за переднего обвеса, снизу, с палубы, от носового орудия до него донеслись тихие голоса. Он шагнул к обвесу и заглянул вниз. У пушки сидели трое краснофлотцев и, отдыхая, разговаривали о своем. Вглядевшись, штурман узнал сквозь темноту сумерек разговаривающих. Это были наводчик носового старший краснофлотец Рощин, подносчик краснознаменец украинец Загорулько и торпедист Новиков.
— Да, — донесся до штурмана голос Новикова, — одним бы глазком взглянуть на Севастополь, как он дышит.
Наступило молчание, и немного погодя тихо ответил Рощин:
— Горько на него смотреть! Все побито, все попалено, и по той пустыне немец, сволочь такая, топает. Все развалил, а чего в осаду не прикончил, то нынче до крошки покрал, ворюга.
— Все покрал, — подтвердил Загорулько. — Вот как мы ходили в десант под Керчью, то прибился к нам от партизан один хлопец. Так он сказал, что немец даже памятники обшарпал. И адмирала Лазарева, что против флотских казарм, и Тотлебена с бульвара, и самого Корнилова с Малахова кургана. Все на баржу погрузили и повезли до Германии.
— Насчет Лазарева и Тотлебена не скажу, — отозвался Рощин, — может, что и так, а про Корнилова брехня. Корнилова немец не взял. Корнилов сам ушел, а фашисту не дался.
До штурмана долетел короткий смешок Новикова.
— Видать, Вася, здорово ты притомился нынче в походе, — сказал он насмешливо. — Ты подумай, что говоришь. Что же он, Корнилов, живой, что ли? Его ж еще в ту оборону убили в самом
— Уж этого я не знаю, как, — недовольно ответил Рощин, — за что купил, за то и продаю. Так старики флотские рассказывают. Мичмана Лыткина знаешь?
— Который на тральщике?
— Ну да, — ответил Рощин, — усатый такой, усы врозь. Он еще с японской войны на действительной, чего только не знает. Так он это дело своим ребятам на тральщике рассказывал, а я от них слыхал.
— Ты кинь про Лыткина, говори про дело, — решительно потребовал Загорулько, видимо, очень заинтересованный началом истории, — что ты тянешь?
— Сейчас… Вот, значит, как это получилось. Сами знаете, что в оборону до самого последнего часа корниловский памятник на Малаховом целый оставался. Крутом вся окрестность в воронках, в ямах, земля вовсе покалеченная, а памятник стоит, только подножие ему осколками да пулями покарябало. И сидит наверху адмирал, смертельно раненный, на одну руку опершись, а другой все вперед показывает, приказывает отстаивать Севастополь, лупить до конца немецкого гада. И при нем внизу знаменитый матрос Кошка стоит и все бомбу к мортире подносит. Кругом смерть, все кровью, как водой, залитое, а они держатся, в бойцах дух подымают. Ну, и было то уже вечером второго июля, когда немец с румынами сквозь линии до самого города прорвались и уже на Корабельной были. А Малахов все еще из последних пушек отбивался. И никак к нему враги подобраться не могли. Залегли по всему скату до Килен-балки в воронках, зубами скрипят со злости и жадности, а наши их на прямую наводку берут и чешут частой гребенкой, аж пыль кругом идет. Видят они такое гиблое дело и шлют радио своей авиации, скликают самолеты на подмогу. Вмиг налетает целая туча, этого воронья и давай долбать. Что на кургане, что на вулкане. Дым столбом, пламя до неба бьет. Уже и казематы прахом рассыпаются, и орудийные дворики комьями бетона позавалило, и людей на куски рвет. Гром такой стоит, что море в Северной бухте дрожмя дрожит и рябью ходит. И настал такой час, что кончились все; наши на Малаховом. Одни мертвые остались. И ни одного выстрела больше с макушки не слыхать. А уж темно совсем, ночь сошла, звезды повысыпали, только их через гарь почти и не видать. Тогда встают эти гитлеровы псюги в самый полный свой рост, автоматы в брюхо уперли и палят по кургану. Но им никто уже огнем не отвечает, некому отвечать: кругом одни трупы лежат порванные, поломанные. Стона, и того не слышно. И уже подходят немцы к самой вершине. Вдруг в тот миг зашевелился Корнилов на своем пьедестале. Опустил руку, обеими уперся в камень, ноги вниз спустил и слез к матросу Кошке. Берет его под руку, значит, и говорит: «Пора, Петр! Наше время пришло. Уходить надо! Мы с тобой старые севастопольцы. Постояли за Родину в свой час честно, до конца, и народ нас за то почтил. Мы и честному врагу с тобой не сдавались, матрос, а чтоб нас такие вывороченные свиные рыла в плен взяли — этому позору не бывать! Уйдем, Кошка!» Кошка, понятно, руку под козырек и отвечает: «Правильно говорите, товарищ адмирал!»
— Как же это он так мог ответить? — иронически перебил Рощина Новиков. — По-ихнему надо было ответить: «Так точно, ваше превосходительство».
— Тю на тебя! — цыкнул на Новикова Загорулько. — Чего цепляешься? Фантазии у тебя нет, Новиков… Это же сказка… Продолжай, Рощин!
— Может, он и сказал, Кошка-то: «Так точно, ваше превосходительство», — потому что матрос был хороший, а хороший матрос всегда по правилу должен отвечать, — рассудительно заметил Рощин, — только это ж неважно. Вот Загорулько правильно говорит, что в тебе фантазии нет. Все тебе «что», да «как», да чтоб по, арифметике сходилось, как дважды два четыре. Это вот, что я рассказываю, душой понимать надо. Не мог, говоришь, памятник от немца уйти, а ты припомни, как в школе Пушкина учат. Небось «Медного всадника» назубок брал. А там тоже за сумасшедшим памятник на коне через весь город гоняется.