СССР
Шрифт:
Дима уперся в вывод тоже на третий день. То есть вывод все время заслонял полгоризонта, но Дима пытался обойти его или перелезть поверху: Союз плох, но прочее хуже, всегда чем-то приходится жертвовать, иногда надо немного потерпеть, я таких веселых и счастливых людей не видел никогда, они спасают страну от пьянства, сырьевой иглы и, как правильно говорил гаденыш Бравин, кавказско-азиатско-китайского напора. Обходные маневры вроде удавались, но все равно приводили к тому же застящему горизонт и счастье факту: Союз врет своим и ломает тех, кого считает чужим. Такой Союз нам не нужен. Дима вставал, шел к кухонному блоку, съедал яблоко или половину обеда – при лежаче-сидячей жизни, если ее можно так
***
Основание Союза Сергей вспоминал с теплой печалью, но особенно тосковал по последнему году – когда решил вернуться, рыком распугал зверье и выволок Камалова из сугроба, когда окончательно отказался от намерения мстить, когда успокоился, когда ощутил себя дома, в своем счастливом кругу, и когда в награду получил Дашу. Даша была совсем не похожа на Маринку, при том, что обе были рослыми и фигуристыми. Маринка постоянно болтала очаровательные глупости, юлой крутилась вокруг, заглядывала в глаза и чмокала в носик... а теперь в щечку... а теперь в шейку, фу, паскуда. А Дашка, всё, всё, всё, хватит!
Кто мне мешал все рассказать – не сразу, так год назад, полгода, месяц назад, пока у совета глаза еще от подозрительности помидорками не выпучились. Не всем рассказать, так только совету, только Камалову с Дашкой, только Дашке.
А ведь она меня не простит, вдруг с ошарашивающей ясностью понял Сергей и даже засмеялся, чтобы не заплакать. Плакать совсем не годилось. И надзиратели увидят – тут же ведь на допрос поволокут, вскрывать, пока раковинка сочится. Да и вообще – нельзя.
Ладно, сам виноват. И слезы лью, и о-ха-ю, запел Сергей, чтобы не плакать и не охать, – про себя, конечно, чего тюремщиков баловать и следователей обижать. Скажут: в камере поёшь, и у нас запоешь как миленький. И как тогда объяснять, что мне есть что спеть перед Всевышним, – а вы, ребята, хоть пирамидкой постройтесь, причем все раком и с ножкой вверх, – и тогда ни слова от меня не услышите. Я с животными не разговариваю.
Математика прошла и ушла как передовые части Красной армии, только пыль да туман остались и отдельные цифры вразброс, и по этой пыли, хрустя цифрами, беззвучным мычанием катились Кривая да Нелегкая, снег без грязи, как долгая жизнь без вранья, четыре четверти пути и другие песенки, которых Сергей всегда помнил немерено, а теперь вообще захлебнулся в них, отвлекаясь только на беззвучные же разговоры с ребятами, с которыми лежал в стеклянной баночке, дрались мы, – это к лучшему: узнал, кто ядовит, как Камалов, которому я еще морду-то набью, каратилко вшивый, не колышет его, понимаешь, жаль, что за таким мудаком последнее слово осталось, да какое, – неделю потом морду на плечо держал, – с хмурым юнкером Бравиным и с любимой дурой Дашкой, самой умной и прекрасной дурой на Земле и даже в Союзе. Я все сейчас объясню, говорил он, не размыкая губ, досадливо кривился от киношной никчемности фразы, падал, отжимался, вставал, просветлев челом, потому что придумал, и снова начинал: я все сейчас объясню. Объяснять было все равно что волос с мокрых рук стряхивать, муторно и бессмысленно, но все равно: я сейчас все объясню.
***
Дима не собирался никому ничего объяснять. Все и так было понятно. Надо было добивать. Надо было говорить лютую правду, против которой не выстоит ни один каземат.
Вот тут вы молодцы, говорил он, застыв перед приросшей дверью, вот тут вы, сука, честные, – назвались совком, полезайте в пузо. Для вас с самого начала важнее было не содержание, а форма, не дело, а слово, главное, чтобы Союз, чтобы совок во всей людоедской сути, чтобы начальству жопы лизали истово, а если не лижешь, то враг,
На пятый день Дима заподозрил, что может остаться здесь надолго и, быть может, даже до смерти. Дверь не поддавалась, стена не пробивалась ни ногами, ни выдранным смесителем. От идеи запалить кровать и посмотреть, что получится, Дима отказался. Во-первых, долго было возиться с поджигающим элементом, а главное – картинка могла получиться несимпатичной и до боли нелепой, ну или до нелепости болезненной. Даже если тюремщики наблюдали за тем, что происходит в этой как бы камере,– в чем Дима сомневался все больше.
Он перестал мыться – смеситель на место не вставал, ну и ладно, – стал больше есть и спать, а прочее время проводил либо скорчившись на кровати лицом в стену, либо выкрикивая все более точные и горькие слова перед дверью. Счет дням Дима потерял. Но, судя по щетине и ногтям, прошло больше недели, когда первый же вопль: «Гады!», ударившись в дверь, привел в действие механизм замка.
Дверь мягко щелкнула, приоткрылась и застыла.
Дима сперва застыл на месте, не понимая. Сообразил и кинулся удерживать щель ногой, пока не захлопнулась.
Не захлопнулась и даже не собиралась.
Дима оглянулся на взъерошенную кровать с недоеденным обедом, потоптался и вышел за дверь.
Там был темный коридорчик с еще двумя дверями и выходом на лестницу – все-таки 0-7. В коридорчике не было никого, по лестнице вроде кто-то удалялся. Дима бросился следом, сперва неуклюже, отвык бегать-то, но быстро освоился, гулко выскочил в залитый светом холл – у дальней стены хлопнула дверь, сразу за ней вторая – и, щурясь, побежал на звук.
Двери хлопнули и за спиной Димы, стужа обжала, глаза пробило солнце, белое и выжимающее слезы. Дима всхлипнул, поспешно вытер глаза, огляделся и увидел спину, удаляющуюся от недостроенного ДКС-2, – вот, оказывается, что это, – в сторону бассейна и проспекта Мира.
– Бравин! – грозно крикнул он, но сразу понял, что это не Бравин.
Всмотрелся и побежал следом, окликая на ходу:
– Валер! Валера! Паршев, ну погоди же!
Паршев на «Ну, погоди» не откликнулся, шел себе на крейсерской. Димка, догнав его, положил руку на плечо. Паршев дернул плечом, сбрасывая руку, но все-таки остановился, повернулся и, сунув руки в карманы, принялся разглядывать Диму с непонятным выражением. Неприятным выражением.
– Тебе Бравин ключ дал? – спросил Дима. – Вот сука, он меня усыпил и здесь неделю, прикинь, в тюрьме держал, чтобы я их гадский Союз не разнес по кочкам.
Паршев рассматривал жидкую Димкину бороду.
– Ну все, копец им, Валер, – сказал Дима, тихо одуревая от свежести и ясности вокруг и внутри, и бог уж с подмышками и саднящим от грязи скальпом. – Я сейчас все скажу, к ребятам пойдем – вообще все. Пусть молятся, уроды. Копец их Союзу.
Паршев резко вскинул руку перед самым носом Димки, который не дернулся – не заметил начала движения, если честно, – потер шрам на лбу и сказал:
– Козел ты, Маклаков. Надо было тебе тогда бошку сломать.