Ссыльный № 33
Шрифт:
Он думал о бедном, несчастном Александре Ивановиче, о его истинном благородстве, о его доброте и заботах, и восклицал: какова судьба! Еще и еще беспокойнее думал он о Марье Дмитриевне, о ее отчаянии, о ее бедственном положении, о немедленной помощи ей. Он старался представить себе, исправен ли в данную пору ее кошелек и как, к а к она сможет с достоинством похоронить Александра Ивановича. И, наконец, он узнал, что о н а пребывает как бы без памяти, а его похоронили добрые люди на свои деньги, так как у нее, кроме долгов в лавку, ничего не оказалось и до такой степени ничего, что ей дали три рубля серебром на денное пропитание.
«Нужда толкнула принять подаяние, и я приняла его, — написала она Федору Михайловичу, — а мальчик мой не перестает плакать и среди ночи вскакивает с постели и бежит
Федор Михайлович на ту пору сам пребывал в страшнейшем безденежье — от брата давно не было никаких денежных передач, — и он снова и снова кинулся к Александру Егорычу, и подробнейше перечислил все страдания Марьи Дмитриевны, которая продает последние вещи и даже принимает подаяния от незнакомых людей, и нужна незамедлительная помощь — «никогда не было нужнее». Александр Егорыч безотлагательно выслал 50 рублей и считал себя счастливейшим в мире человеком, что мог в такие минуты быть хоть чем-нибудь полезным исстрадавшемуся другу. Федор Михайлович повторял, что все эти деньги он непременно возвратит, как только кончатся его сибирские терзания и он снова покажет миру, кто он такой. Но сейчас он считал себя сокрушенным и физически и нравственно и молил о помощи.
А со всеми его хлопотами все сильнее и сильнее брала верх одна рвущая его мысль — увидеть ее, увидеть во что бы то ни стало и немедленно, не теряя ни одного дня и ни одного часа. Но весь этот план, мигом созревший, показался Федору Михайловичу лишь малой долей тех фантастически упорных хлопот, какие безотлагательно были нужны ему для того, чтобы построить свою судьбу и вернуть себе все свои права — права человека и писателя. Эти права решительно не могли совместиться с пребыванием его в Сибири да еще в военно-дисциплинарном батальоне.
— Надо хлопотать об освобождении от тяжкого плена, — рассудительно думал Федор Михайлович. — Надо хлопотать о разрешении нового места жительства, для чего мысль о Петербурге была самой желанной, самой нужнейшей и даже единственно бьющей в самую цель. Надо хлопотать о разрешении печататься. Разрешат печататься — и я на всю жизнь с хлебом, — уверял себя Федор Михайлович. Без этого он не мог различить всей своей будущности, не мог надеяться на возможные и должные средства для всего своего существования, без этого немыслимо было бы устройство и самого желаннейшего — семейного счастья.
Федор Михайлович терялся среди всех этих целей, одинаково нужных, одинаково хлопотливых и одинаково еще невидимых. Одним словом, Федор Михайлович устраивал свою будущность, довольствуясь пока размышлениями и фантазией, но вместе с тем и приступив уже к подготовке намеченных форм своего пребывания на земле.
Подготовка проходила в необычайно мучительных обстоятельствах, полных страха, риска и ненадежных ожиданий: тут была и нескончаемая тревога за каждый день жизни Марьи Дмитриевны и Паши, тут досаждали его и каждодневные поиски денег, займы, долги и всяческие расчеты, тут были и собственные недуги, столь изнурявшие тело и дух его, утомленного долгими испытаниями бессрочного солдата. Тут, наконец, донимала его и беспокоила мысль о том, что он находится под тайным надзором начальства и полиции (так предуведомляла его самым секретнейшим образом Анна Федоровна).
Но соблазны жизни были у Федора Михайловича сильнее всяких страхов. Он неизменно выпрямлялся всякий раз и после припадков падучей и после новых и новых надрывов сердца. Как исполнительный солдат, имевший к тому же звание сочинителя признанных произведений художественной словесности, он был уже весьма отличен среди военного мира, и даже высшее начальство в генеральских мундирах иной раз считало своим долгом покровительствовать начинаниям и хлопотам Федора Михайловича, чему немало способствовал и Александр Егорыч, пользовавшийся влиянием во всем крае и непременно вступавшийся за него и его судьбу во время своих поездок в Петербург. На служебных постах Федор Михайлович был примером исполнительности и благоразумия. Ротный и батальонный командиры аттестовали его как честнейшего и умнейшего своего подчиненного. Встречавшиеся с ним лица почитали за честь вступить с ним в разговор и коснуться самых возвышенных понятий об искусстве, о патриотизме, о национальных правах, причем Федор Михайлович до страсти любил изъясняться
Повстречавшийся с Федором Михайловичем офицер Валиханов (был он из казахов), умнейший, по мнению Федора Михайловича, человек и к тому же ученый, подающий надежды, пришел в восторг от ума и тонкостей в понимании задач искусства у Федора Михайловича. Чокан Чингисович не мог надышаться речами Федора Михайловича, увидя в нем блистательного представителя русской культуры, с русским отзывчивым сердцем. И с не меньшей же восторженностью встретился с Федором Михайловичем его старый петербургский знакомец, пылкий географ и путешественник, только что воротившийся из объезда всей Европы, Петр Петрович Семенов (потом названный Тянь-Шанским), и Федор Михайлович, полюбивший его так же, как и «Вали-хана», почел своим несравненным счастьем прочесть ему некоторые набросанные уже страницы записок из Омского «мертвого дома», чем привел Петра Петровича в глубочайшее волнение.
Среди всех этих встреч и бесед с самыми разномыслящими людьми понеслись по всему Семипалатинску упорные слухи о предстоящей сдаче Севастопольской крепости, о тяжелом положении русских войск в Крыму, несмотря на все самоотвержение, с каким защищали русскую землю солдаты и офицеры. Федор Михайлович слыхал от капитана Степанова, что в Севастополе проворовались интенданты, что крепость осталась без медикаментов и без должного управления и что подвиги тысяч людей уже не спасут крымскую твердыню.
Неожиданно пришла весть и о кончине царя. Николай I не пережил крушения своих политических замыслов и почуял, что рушилась вся его жандармская система управления страной: неспроста поэтому шептались всюду о том, что ненавистный царь сам покончил с собой, хоть и объявлено было, будто у него образовалось воспаление в легких.
Падение Севастополя острой болью отозвалось в сердце Федора Михайловича: утверждению его «русской идеи» был нанесен жестокий удар.
Но вот страшный пожар в Крыму утих. Молва разнесла славу героев севастопольской обороны. Замелькали имена Нахимова, Корнилова, Тотлебена и многих иных, и Федор Михайлович вдруг, вспомнив прошлые годы, остановил свое внимание на имени прославившегося генерал-инженера Тотлебена: да ведь это тот самый, кого он знавал еще в Инженерном училище и о котором как о близком приятеле не раз ему рассказывал Александр Егорыч… Вот кто может все сделать для него, вот кого надо просить, — уверил себя Федор Михайлович. И в Петербург, к Александру Егорычу, туда уехавшему, и к Эдуарду Ивановичу Тотлебену, и к его брату Адольфу, однокурснику Федора Михайловича, полетели письма со страстной мольбой — помочь, поддержать, добиться права быть писателем, права печататься.
Федор Михайлович приводил сотни самых тончайших доводов в защиту своих прав снова оборотиться полезным членом общества; он писал о том, что в прошедшие годы бывал совершенно слеп и верил в «теории» и «утопии», и когда в своем изгнанничестве понял все прошлые «заблуждения», содрогнулся и испытал великие мучения при мысли, что он отрезан от нужных дел и никак не может проявить свои способности и желания. «Я знаю, что был осужден за мечты, за теории», — писал он самому Тотлебену, генерал-адъютанту царя, и умолял испросить разрешение снова стать полезнейшим для отечества деятелем литературы. И какая радость охватила сердце его, когда он узнал, что и Адольф и Эдуард Тотлебены вполне сочувствуют ему и, так же как и Александр Егорыч, полагают, что гибнуть ему в сибирской ссылке незаслуженно и невозможно. Федор Михайлович воспрянул духом. Вскоре его представили к производству в прапорщики и выдали патент, в коем содержалось высочайшее повеление «признавать и почитать» его именно прапорщиком, то есть первым офицерским чином. И так взводный командир Достоевский стал офицером. Так вышел срок новым ступеням жизни ссыльного писателя. Ему намеревались возвратить его дворянские права, но что было самым главнейшим из главных — ему обещано было позволение печататься на «узаконенных основаниях».