Ссыльный № 33
Шрифт:
Молчаливый Феликс Густавович Толль, с одутловатыми щеками, выразил на этот счет свое большое сомнение. Он был немало искушен в вопросах истории религии. Он преподавал словесность в школе кантонистов и, находясь в приятельских отношениях с Михаилом Васильевичем, немало способствовал и образованности своего друга. Он начал свою речь с самых древнейших времен — с окаменелых учений фарисеев, саддукеев и ессениан — и только таким путем подошел к Христу, заметив при этом, что он не уверен, действительно ли жил на свете сей крепкий волею, но слабый умом «демагог еврейских масс».
— Как бы там ни было, но его проповедь нам не нужна! — с горячностью закончил он, оглядев всех. — Его проповедь — проповедь бессилия, рабства и унижения. А человечеству нужен порыв и подвиг.
Несколько
— Нечего, господа, валить на религию. Религия вынесла всех нас и вынесет всю будущую культуру человечества. А Христос многому научил самого господина Фурье. Да-с!
Голоса смешались. Поднялся общий крик и шум. Тогда Михаил Николаевич сразу догадался, что пришел его черед, подбежал к часам, достал колокольчик и зазвонил что есть силы, призывая к порядку и тишине. Через минуты три порядок был восстановлен. Чириков еще раз дернул звонком, причем Федор Михайлович ясно заметил на колокольчике фигуру некоей девы, которая служила ручкой звонка, и маленькое полушарие, блестевшее над свечой и тонко-претонко звеневшее. Эта дева должна была в глазах Михаила Васильевича обозначать собою символ свободной и открытой мысли.
В тишине заговорил густым баритоном Спешнев, недавно пришедший:
— Слышал я, господа, ваши надежды и мечты, обращенные к божественному промыслу, и думал про себя: так рассуждают люди, искушенные в вопросах философии и морали, обольщенные идеями гуманизма и свободолюбия… И эти люди совмещают в себе истины, возвещенные наукой и знанием, с самыми грубыми суеверными понятиями о боге, которыми опутано человечество, изнемогающее тысячелетия под бременем религий. Откройте глаза! Посмотрите вокруг себя на этот мир, кипящий страстями, волнуемый человеческим разумом и стремлениями и повергающий отдельных людей и целые народы в борьбу за существование и прогресс, и подумайте: присутствует ли во всех этих движениях разума и воли, во всех достижениях человеческого гения и порывов некое божество? Нет, господа, нельзя упиваться прошлыми суевериями и безрассудно следовать установленным веками понятиям. Мир движется и шумит. Земля дрожит от неудержимых шагов истории. На земле, в городах, на полях и горах, человек множит свое богатство, влагая в жизнь и деятельность всю свою дерзость и отвагу. Все растет и полнится, цветет и украшает собою живой мир… А посмотрите на это небо. Посмотрите! — При этом Николай Александрович действительно посмотрел вверх, и за ним и все прочие обратили свои взоры кверху. — Небо — п у с т о! Там никого нет. Пу-сто-та! — Николай Александрович развел руки и звонко прихлопнул губами, издав пустой звук, так, что все осязательно почувствовали, ч т о такое пустота вообще и что т а к а я именно пустота и пребывает на небе.
Николай Александрович стал далее утверждать, что на земле должна развиться еще большая деятельность человечества и что в ходе этого развития будут снесены все сгнившие вехи старого порядка, а в том числе и церковные культы всех народов.
— Нас с вами ждет великое время коммунизации всего строя жизни, господа, — провозгласил он. — И это время — не за горами. Потрясенный революциями, мир дрогнет, и новые поколения сбросят с себя оковы религии и социального гнета. Надо мужественно встречать это время.
Николай Александрович оглядел присутствующих проницательными глазами. Щеки его были слегка розоваты, и это служило явным признаком его волнения. Никто не мог сразу догадаться даже, кончил ли он или допустил передышку, чтоб начать снова речь. И только через минуты две определилось, что Николай Александрович кончил.
Речь, произнесенная им возбуждающе и с задором, многих ошеломила, многих же успокоила до самозабвения. Иные не понимали, как из крепостничества можно перепрыгнуть в коммунизм, другие размечтались о сладостях будущего времени… Но никто не двинулся, чтоб возразить или подтвердить. Так, будто сказанное Николаем Александровичем замыкало собою все прежние выводы и не требовало никаких дополнений. Оппоненты умолкли и даже не сразу пришли в себя, — так твердо и упрямо было сказано о неминуемом переделе мира на новый образец.
Все начали медленно и молча расходиться.
А может быть, бога и нет?.. Бездна — великое место
Федор Михайлович, воротясь домой в потрясенных чувствах, долго не мог уснуть.
— В великие бездны ввергается ум человеческий, — думал он, припоминая каждое слово и движение Спешнева. Он не мог поверить страшным речам, только что им услышанным. — «Небо пусто!» И как такая идея могла войти в ум?! — спрашивал он самого себя. — Как? — Он давно и много читал о том, что бога выдумали люди. Он знал, что, несмотря на все сонмища богов, которыми тешатся разные страны и народы, есть люди, которые не верят им и про себя сомневаются. Белинский доказывал весь вред христианских идей, происшедший в течение веков. Он часто встречал равнодушие к вере и религии, но прямого отрицания — да еще публично, вслух, с распахнутой душой, с намерением заново все возвестить — не слыхал. Слова, отвергавшие все то, к чему он привык, на что полагался еще по родительскому зову, его поразили и ударили в самую глубь. Почему? Почему многие говорят, что бога нет и людям не суждено найти его? — спрашивал он себя. — Ведь об этом же г о в о р я т, и, стало быть, безбожные идеи живут в умах и даже плодятся… Вот Михаил Васильевич тоже думает, что бога нет, и господин Толль, и уж конечно Спешнев… Ну, а о н-то сам? Он ч т о думает?
Федор Михайлович вспомнил, как в прошлом году он ходил со Степаном Дмитричем к Вознесению говеть. Там он упоенно думал о лелеянном с детства Христе, у которого искал спасения и облегчения от мук души и которого так изругал Виссарион Григорьевич. От боли, от отчаяния бежал он к богу и у его подножья мечтал спастись от захудалой, неприглядной жизни. Сердце сжималось при мысли о том, что его неприкосновенная тайна, вынесенная из детских лет и ставшая обителью спасения, была осквернена… Он все забегал в собор и там вымаливал свой минутный покой и чахленькие надежды на фантастическую будущность. И тут же с ненавистью думал об оскорбителе, которому наперекор показывал свой упрямый нрав:
— Ты говоришь, что Христос — всесветный шут, а я молюсь ему и стою у его ног, лобзая и проливая слезы… Ты презираешь его, а у меня — жар в груди. И я без него не могу… не могу, хоть, может быть, и хотел бы… Но он — тут у меня, тут, под самым сердцем, и еще матушкой был вложен в грудь. И сейчас стоит передо мной каждый день и в каждую бессонную ночь… А ты мне говоришь, что его нет… Да как же нет, когда я вижу его всегда, как и ту книгу, что написали о нем?
Душегрейка, душегрейка хитро грела Федора Михайловича, производя целый пожар в крови. Он метался и перебирал на все лады говоренное у Петрашевского. Он грозил опровергнуть все опровержения. Нет, не выискать никакого иного смысла из всех речей, как только — фантастическое доктринерство, полагал он. Богохульные и задорные слова — и только.
Было уже далеко за полночь. В квартире все спали, даже молодая хозяйка (господин Бремер исправил свою фортуну и недавно женился, рассчитав брюнеточку за ненадобностью и наняв слугу Ивана), даже и она, — уж на что поздно всегда шла почивать, — храпела ангельским сном. А Федор Михайлович пылал мыслями и не мог уснуть. Печь была жарко натоплена, и он, сняв сюртук и жилет, прилег на кровати в раздумье. За окном выл ветер, то стихая, то вдруг проносясь нетерпеливым свистом, так, что дребезжали стекла. Он привстал и отдернул занавеску: стояла непроглядная тьма, и бушевала метель. Он задернул занавеску и приник к подушкам.
— Нет, нет, не может быть… не может…
У подушек было тепло. Он потушил свечку и лицом припал к мягкому изголовью. Никого не было, и никто не смотрел на него. Он был один, и рядом с ним стояла черная тишина.
— Ну, а если и в самом деле е г о… нет? Если… н е т? — вырос в потемках вопрос, непрошеный и страшный, — словно подкрался.
Федор Михайлович почувствовал, как кровать под ним будто провалилась и он повис над бездной. Никогда еще он не спрашивал себя об э т о м…
— А вдруг?..