Ссыльный № 33
Шрифт:
Степан Дмитрич обожал их дом и изливал Федору Михайловичу свои чувства преданности талантливым родителям талантливых сыновей (не забудем: благорасположение Евгении Петровны нельзя было не счесть также за талант).
— Это не салон, — говорил он о майковском доме, — это скиния…
Среди посетителей тут встречались Федору Михайловичу литераторы и художники, артисты и музыканты, захаживал молодой сочинитель «Обыкновенной истории» Иван Александрович Гончаров, бывали Некрасов, Плещеев, Григорович, молодые литераторы и критики Григорьев и Милюков.
Федор Михайлович любил Майковых. Степан Дмитрич говаривал
Евгения Петровна сидела в зале и вела разговор с только что приехавшими Милюковым и Дуровым. Они были возбуждены и говорили торопливо, перебивая друг друга. Сидевший в столовой Федор Михайлович, услыхав приподнятую речь, вскочил с места и мигом направился в залу. Сергей Федорович ходил по паркету и, потирая руку об руку, доказывал, что революция во Франции уже началась.
— Вы слыхали, господа, что такое т а м происходит? Людовика Филиппа парижане выгнали вон. Провозглашена республика, а король скрывается в окрестностях Трувиля. Сообщения с Парижем нет, но почта с голубями прибыла в Амстердам. Столица Франции кипит. В кварталах Сен-Мартен, Сен-Дени и в Тампльском — возмущение. Толпы людей ходят с криками: «Да здравствует реформа!» Словом, началось великое движение.
— Ну, уж и великое? — прервала разгорячившегося Сергея Федоровича недоверчивая Евгения Петровна.
— Да, да! Именно великое, — подтвердил ей Сергей Федорович. — Великое потому, что оно откликнется и у нас. Там толкнут, а у нас сдвинется. Вы меня поняли?
— Поняла, поняла, да только… Вполне ли надежны и благоразумны те толчки, которыми вы хотите двигать целыми народами? Уж не знаю, зачем и как это делается? — Евгения Петровна при этом нежно-нежно улыбнулась, показав весь оскал своих белых и бережно сохраняемых зубов.
Милюков сложил в ответ улыбку, которая обозначала, что он оценил всю остроту мысли Евгении Петровны, а Сергей Федорович, продолжая ходить по длинной зале, заметил:
— Не сдвинете сами — о н и вам сдвинут… Уверяю вас, Евгения Петровна. Вот чего надо бояться.
— Да чего же о н и хотят-то? Чего? — решительно недоумевала Евгения Петровна, которая имела давнюю привычку воспарять воображением к самим звездам и прочим небесным телам и презирала всякие земные волнения и прихоти, даже если их выставляли самым тонким цицеронским слогом.
— Как чего?! — прервал Сергей Федорович. — Свободный труд. Независимость. Реформы в суде, в печати, в армии, в сельском хозяйстве. Вы думаете, добрейшая Евгения Петровна, что и м нечего хотеть? А? А у нас, вы полагаете, тоже все обстоит в надлежащем виде? Ах, Евгения Петровна, вы ужасно далеки от повседневной жизни! Ужасно далеки… Вы слишком доверились мечтательным изобретениям господина Бенедиктова… — Сергей Федорович жалобно посмотрел на Евгению Петровну и, покачивая головой, медленно улыбнулся в знак особого снисхождения к ее доброте и наивности.
Федор Михайлович с решительностью стал говорить о неотвратимых
— Господа, прорвется и у нас, и прорвется крайностями, гиперболически, уверяю вас. И мы должны стоять на том, чтобы защитить наш народ от неправды, от произвола. Народ-то ведь наш — святой. Весь мир пройдешь, а такого не сыщешь. Надо же это почувствовать! Вот Франция и толкнула нас. Это — толчок. Это недаром. И мир, значит, не спит. Волнуется, не правда ли? Господа! Поймите — надо к делу идти. Человека понимать, человека!
Федор Михайлович остановился от нахлынувших мыслей и чувств, обращенных к родной стране, униженной крепостничеством. Но тут же и овладел голосом и продолжал, поднимая правую руку и жестами подчеркивая упорные мнения касательно России:
— У нас, господа, свое дело, не похожее на западное, свои болезни и потому и свои лекарства. Наша звезда особая, и от нее мы не уйдем никуда. Тут уж наш собственный рок!
Казалось, мысль Федора Михайловича разбивает цепи, связывающие весь Восток. На устах застыл приговор всем странам рабства и терпения.
Он оглянулся вокруг себя, потом зашагал в кабинет и припал к столу. Все видели, как он торопливо что-то записывал, стоя у стола Николая Аполлоновича, и боялся, видимо, пропустить малейшее слово, малейшую мысль, вдруг пришедшую в голову.
В эту минуту в залу вошел Степан Дмитрич с Алексеем Николаевичем. Он уже слыхал о парижских событиях и о том, что 22 февраля Людовик Филипп был низвержен, а его верный министр Гизо ушел в отставку и что Париж — в огне и смуте.
— Удивительное время! — воскликнул он, здороваясь с появившимся в зале снова Федором Михайловичем. — Но главное, господа, еще впереди, — и Степан Дмитрич при этом поднял указательный палец правой руки вверх, — главное нас подстерегает не там, за границей, а тут… быть может, даже и в столице. Слыхали, господа, про холеру? Вот порадую вас новостью. На Кавказе и в Новороссии уже развилась эпидемия и скоро пойдет по всей России. Сегодня я слышал, что в Туле было несколько случаев. Это, господа, страшнее всякой революции.
— Ну да авось к нам она не доберется. Ну ее! — решительно запротестовала Евгения Петровна. — Степан Дмитрич, хоть вы не пугайте нас. А то — не ровен час — еще и вы будете голубиную почту пересказывать… Ужасно! — Евгения Петровна, стараясь как можно скорей отогнать беспокойные мысли, повела гостей в столовую, где был уже расставлен чайный сервиз с золочеными ободками. На маленьком столике в уголку стоял, весь в парах, мастерски вычищенный самовар.
Алексей Николаевич заговорил о Белинском, который воротился уже из-за границы:
— Недавно приезжал навещать его Боткин и пришел в отчаяние — до того плох. А мысль горит, читает Диккенса, еле держа книгу в руках, и восторгается. «Антона Горемыку», говорят, превозносит и «Письма об Испании» Боткина.
Тут Алексей Николаевич деликатно умолчал о недовольстве Белинского Федором Михайловичем, особенно последней повестью «Хозяйка», напечатанной в «Отечественных записках» в конце прошлого года. Он слыхал, что Белинский отозвался о «Хозяйке» как о «ерунде» и жаловался в письме к Анненкову, что он «надулся с Достоевским гением». Впрочем, Федор Михайлович уже слышал стороной о таком неодобрительном отзыве своего первого покровителя и сносил его с подавленной тревогой.