Ссыльный № 33
Шрифт:
Федор Михайлович прилег на кровати.
Степан Дмитрич придвинул стул и сел поближе к изголовью.
— Июньские баррикады не дают вам покою, — шепотком произнес он, наклоняясь к Федору Михайловичу. — Горячая голова, что и говорить! Однако почту за долг пользовать вас. Знаю, что это прехитрая штука, особенно если слышно вам, как звезды поют. Но звездами вашими ничего не возьмете. Звезды ваши уж так поизносились, что еле тлеют, как ни раздувают их господа предводители прогресса…
Степан Дмитрич заговорил еще тише и вкрадчивее и рукой своей взял руку Федора Михайловича:
— А душа у вас нежная-нежная, вовсе для баррикад не предназначенная. А что любопытство дикое и крепко жаждущее, так это даже, можно сказать, похвально. Ну, прощайте, друг, прощайте…
Степан Дмитрич пригладил
Весьма тревожные чувства стеснились в его душе.
— Что же это было такое, — раздумывал он, — подленькое наслажденьице, или вправду почтенный лекарь добросовестно считает меня ребенком, которого можно придавить насмешкой и выговором, причем с похвальнейшей целью — отвратить от гибели и привести к раскаянию?
Федор Михайлович отпил еще из стакана воды и хаотически продолжал размышлять:
— Кто бы мог и взаправду сосчитать все вероятности и выгоды для человечества! Уж не медицина ли? Нет, нет. К черту медицину и статистику! Почему, в самом деле, кто-то должен и может вместо меня хотеть и достигать? Да ведь я-то, я-то могу сам за себя хотеть? Могу сам отыскать свою собственную жизнь и свою собственную формулу?! Пусть в потемках, но отыщу! Пойду против всех законов, но отыщу! И тогда скажу своему благодетелю: смейтесь, смейтесь, но признайтесь, верно ли сосчитаны ваши реестры и мои? И кто из нас скомпрометировал мировую историю и все пути человечества? А? К черту медицину и статистику, и да здравствует фантазия! Рискну бессмыслицей и анекдотом, а Степану Дмитричу — наилучшие пожелания! Мудрствуй, медик, все равно больше, чем дважды два — четыре, тебе не сосчитать. Будь ты муравьем, а я лучше воспарю орлом. Так воспарю, что и господин Тургенев не различит меня в эфире. К черту твой муравейник! Муравейником ты начал, муравейником и кончишь, это — твое нерушимое здание, и пребывай в нем, покуда из дважды два не выйдет пять. А что выйдет когда-либо пять, в том поручусь головой. Вот тогда-то благомыслие твое будет истолчено в порошок, а от надежд останется сладчайшее и премилое воспоминаньице, почтеннейший доктор… Пять, пять, а не четыре будет! Назло и удивление вам. Придет оно, это пять, и с этаким фантастическим видом предстанет перед вами, проповедники муравьиного счастья, и уж предъявит вам свой счет: пожалуй-те-с по всем статьям, — а кто воспротивится, того сведет в часть. Словом, от ответа никому не уйти. И уж тогда господа Кащеевы насладятся. И по заслугам.
Ключики звенели в мозгу, будто муха билась о стекло, и беспокойная мысль о Степане Дмитриче поддразнивала: ищи сам свои потемки, переступай черты и грани, но достигай.
Униженное и забитое «дважды два — четыре» отступило в самый угол и умолкло в тишине сгустившихся сумерек.
— Сыщу! Непременно сыщу! Выдумаю и сочиню свою собственную жизнь! Пусть Степан Дмитрич порадуется!
Федор Михайлович надел шинель и быстро вышел из комнаты.
Улицы были мокры и скользки. Только что прошел дождь. Тяжелый темно-желтый туман застилал глаза.
Федор Михайлович шел быстро и не глядя по сторонам. Навстречу ему бежали и исчезали за спиной серые фигуры мужчин и женщин, но он никому даже не посмотрел в глаза. Сверлила мысль о том, что он сейчас придет к Николаю Александровичу и обязательно объяснится во всех подробностях, что, мол, не позже как через месяц возвратит полностью свой долг и изъявит Николаю Александровичу глубочайшую признательность. В ногах он чувствовал некое недомогание: колени болели, и в ступнях была какая-то тяжесть, так что он несколько раз даже споткнулся и при этом подумал про себя: уж не дважды ли два — пять путается в ногах? «Пять» и в самом деле прыгало перед ним на длинных худеньких лапках, извивалось, переворачивалось вверх ногами и бежало перед ним этаким фертом.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Николай Александрович первенствует…
Но не успел Федор Михайлович и ступить на порог Николая Александровича, как последний забросал его сотней известий
У Федора Михайловича зазеленело в глазах от обилия фактов, которые пересказал ему Николай Александрович с такой необычайной для него говорливостью. Было сказано о расхождениях его с Момбелли и Дуровым. Услыхал Федор Михайлович о новом члене кружка Тимковском, приезжем из Ревеля, где тот служил по городскому хозяйству, весьма горячем пропагаторе фурьеристских идей, на которого возлагались какие-то надежды. И еще многие, многие встречи, чтения, разговоры, тайные заседания и образования кружков были пересказаны Федору Михайловичу. По всему видно было, что Спешнев мчался в вихре планов, остерегаясь малейшего затишья.
Николай Александрович мечтал о своем кружке, который поставил бы задачей коренные социальные перемены:
— Уничтожение самодержавной династии путем всенародного восстания и установление республиканского строя с провозглашением свободы мнений и коммунизации труда.
Вместе с Николаем Александровичем и многие полагали, что уж довольно всего наговорено и пора дело делать.
В кружковых же собраниях происходили беседы действительно весьма важные: Михаил Васильевич со всей страстью отдался речам о свободе собраний и печатного слова; Тимковский в нескольких речах изложил свои мнения насчет фурьеристских теорий, причем предлагал три года заниматься изучением их, а потом, возбудив общественное внимание, подать правительству просьбу об ассигновании денежных средств на учреждение первого п р о б н о г о общества в 1800 человек, которое бы основало свою жизнь совершенно по теориям Фурье; Баласогло читал речь о семейном вопросе, причем Ястржембский присоединил к ней занимательное рассуждение о любви, пересыпанное каламбурами и приводившее к заключению, что женщина — замечательное явление природы и особенно замечательное тем, что она думает только чувствами, но при этом всегда тонко изобретает им границы, за которыми простирается… зона полнейшей необъяснимости.
Одним словом, «пятницы» Михаила Васильевича растревожили посетителей кружка необычайно. Все уверились в том, что тут не шутя люди заражались высокими чувствами и выходили наконец из российского «варварства». Особенно торжествовал Михаил Васильевич. И не зря многие находили его пропагаторскую деятельность самым нужнейшим занятием во всем Петербурге.
Николай Александрович лишь один упорно называл все дело Михаила Васильевича чистейшим белоручничеством. Федору Михайловичу он любил говорить о сокровеннейших своих мыслях и планах, и — что самое замечательное — никому так много он не говорил, как именно Федору Михайловичу. Казалось бы, многие желания и понятия у них были весьма различны, и потому не могло быть и особой нужды друг в друге, а между тем узелок завязался довольно туго. Федор Михайлович удивительно как умел слушать Николая Александровича. Пусть Николай Александрович ошибался, пусть слишком высоко парил над землей, — но ведь все это было для него настоящим делом. Потому — как же это не д е л о, если говоренное Николаем Александровичем двигало людьми и направляло мысль и стремления? Конечно, это и было настоящее дело. Оно-то и растравляло покой Федора Михайловича. Самый настоящий жар жизни был заключен в этом деле. И Федор Михайлович грелся возле него, как иззябший путник греется у печки гостеприимного хозяина.
Федору Михайловичу нравился строгий и уверенный вид Николая Александровича: в его новом и столь интересном знакомце был заложен некий дерзкий порыв и до такой степени стремительный, что окружавшие не поспевали даже опровергать ошибки его, если они попадались на чей-либо глаз. И Федор Михайлович и многие другие как бы вверились в него, заподозрев в нем великие клятвы и намерения, какие он уж наверняка и как бы там ни говорили и ни мешали ему, а выполнит. Этаким чинным шагом шел он меж своих приятелей, сохраняя гордость, с осанкой десятерых церемониймейстеров, и всем расточал любезности. А его глаза с поволокой заражали всех нежной тоской по несбывшиеся, но вполне исполнимым желаниям.