Ссыльный № 33
Шрифт:
Федору Михайловичу порой казалось даже: не герой ли это русского бунта? Не вершитель ли целой легенды? И уж во всяком случае никогда не ставил его Федор Михайлович в один уровень с Михаилом Васильевичем; тут были совершенно разные масштабы: да разве д е л о - т о Николая Александровича могло сравниться со словесным, хоть и весьма благородным, расточительством столь уважаемого им и всезнающего Михаила Васильевича? Никак не могло, ибо дело Михаила Васильевича, как иногда полагал Федор Михайлович, было даже короче воробьиного носа, а Николай Александрович был сила, которая могла с совершенной небрежностью относиться к самым непоколебимым законам жизни и природы и тем покоряла умы.
Федор Михайлович замечал, как многие втайне называли Николая Александровича «идолом»
Многие же прямо рукоплескали Николаю Александровичу, считая его красавцем во всех смыслах и совершенно уничтожаясь его взглядом и фразами, и когда заходил о нем разговор, все упоминали: «тот самый», — причем под этим «тот самый» разумелась давнишняя и весьма трогательная романтическая историйка, в котором жантильом Николай Александрович оказался настоящим героем. Он влюбился в жену одного своего приятеля, некую «прекрасную польку», которая до того была сшиблена с ног, что бросила мужа и детей и помчалась в Финляндию за уехавшим Николаем Александровичем; оттуда она отправилась с ним за границу, где вскоре и умерла, оставив двух детей от своего нового брака. О Николае Александровиче пошли всевозможные таинственные слухи. В нем решительно все устремились видеть какую-то тайну, которая страстно притягивала умы, падкие на все загадочное и, во всяком случае, не до конца объясненное. Так именно хотелось о нем думать и предполагать. Так естественно он поставлен был в центре заговоров, клятв и роковых намерений.
Федор Михайлович приник к нему всем существом, и это произошло, несмотря на всю разность во взглядах и поведении, и, что замечательнее всего, многие другие, не менее далекие от Николая Александровича люди также подпали под его мечтательно-рассудительную власть. Даже Сергей Федорович, до смешного религиозный человек, по определению Федора Михайловича, и тот проникся чрезвычайным интересом к Николаю Александровичу. Все в один голос заговорили о том, что Николай Александрович — человек высокого и классического воспитания и что под его пасмурностью и изысканностью таятся незримые слезы о судьбах человечества. Николай Александрович, мол, предназначен от рождения к услугам всему миру. А так как жизнь кругом была — одна боль и страх, то отважные мысли и планы Николая Александровича внушили всем гордость в том отношении, что, выходило, не только одни амуры да сплетни достались в удел живущим на земле, но и возвышеннейшие стремления, достойные будущих времен.
Однако надо тут же сказать, что каковы бы ни были внешние черты поведения Николая Александровича и его позы, жесты и мимика, но внутренний мир его был достоин всяческого внимания, уважения и любопытства. К нему прислушивались и за ним шли.
Иные, слыша его, обрывающимся от радости голосом обещали:
— Поспорим с историей! Сметем богов и на месте поверженного века создадим новую и могучую жизнь. Вот идея! И ей, этой идее, надобно отдать целую вечность.
Вечность и была уже предназначена для отдачи этому делу, но к такому немалому предприятию нужно было, как многие полагали, приложить весьма рассудительную силу. Вот тут-то и понадобился наш «премудрый змий» (это Николая Александровича называли премудрым змием). Ему-то и вручено было все дело, вся легенда. И Николай Александрович сознавал: миссия его огромна. А все прочие полагали: Спешнев — сила и нешуточный порыв.
В разгар беседы его с Федором Михайловичем пришел новый член кружка пропаганды Черносвитов, недавно лишь приехавший с Урала, где он провел свою службу и занимался теперь золотопромышленными делами, выезжая в Сибирь на прииски. Толстый, темноволосый, с искристым румянцем на щеках, Черносвитов был веселым и видавшим многие виды человеком и своими рассказами и планами чрезвычайно оживлял запутанные и отвлеченные столичные теории. Он успел уже побывать на «пятницах» Петрашевского и перезнакомился в один вечер со всеми фурьеристами. В жизни своей он уже многое испытал и в печальную
— С таким бродячим народом восстания не подымешь, — решительно заявил он Спешневу, чем сразу подкупил Николая Александровича, догадавшегося, что Черносвитов знает, с кем надо иметь дело и кого надо из дела устранять.
И Спешнев и Михаил Васильевич сразу привлекли к себе сердце Черносвитова. Сперва, правда, он удивился, услыхав на одном из вечеров у Михаила Васильевича высказанные вслух зазорные мысли, но потом сразу понял, что это так принято в столице и даже почитается делом обыкновенным — перед несколькими десятками неведомых людей проповедовать передел всего мира. Он с умилением выслушал двухчасовую речь Тимковского, в которой тот предлагал разделить всю вселенную на две части: одну дать для опыта фурьеристам, а другую — коммунистам, причем предварительно для этого дела надобно было, по его расчету, выпросить у правительства несколько миллионов рублей.
Особенно запомнилось Черносвитову воззвание Тимковского: «Сильные, не торопитесь, а вы, слабые, не бойтесь: я вас не вызываю на площадь».
Черносвитов совершенно недоумевал: с кем же будет иметь дело Тимковский, коли сильные будут сидеть по домам, а слабые и вообще из домов никогда не выйдут, так как их никто и не позовет?
Николай Александрович старался объяснить это особой словесной фигурой, к которой прибегнул Тимковский, но Черносвитов, видимо, не питал большого пристрастия к словесным иносказаниям и заключил из всего слышанного, что у Петрашевского на «пятницах», мол, все очень красноречиво и фигурально и во всем видна тонкая ученая меланхолия и расчет в мыслях, но самого-то д е л а о н и не сделают.
— А скажите, — доискивался Николай Александрович у Черносвитова, — на Урале стоит сильное войско? И как бы обернулось дело, если бы поднялись горные заводы и воспламенили бы народ к возмущению против правительства?
Черносвитов во всех подробностях пересказал о некогда учиненном им усмирении крестьян, причем заметил, что, если бы он не заперся со своими солдатами в церкви села Батурина (дело было в Шадринском уезде) и не продержался бы до получения подкрепления, то был бы навсегда растерзан восставшими.
— Гнев народа силен! — заключил он отсюда. — И народ восстанет. В том нет сомнений, друзья! Что же касается Урала, то заводское население, особенно при отсутствии сильного войска, обратит дело, несомненно, ко всеобщему низвержению притеснителей.
Николай Александрович ловил и глотал слова Рафаила Александровича, как бы говоря: вот-вот, это-то и нужно от тебя, вот тут-то и необходимы твои вычисления.
— Справедливо объясняетесь, Рафаил Александрович, — отвечал он, — ведь Европа будет защищать республиканскую свободу соединенными силами, то есть вместе с Россией, и нам надо быть готовыми к этой защите. Ведь мы же идем вместе с Европой (не так ли, друзья?), хотя бы у нас были свои особенные черты и права.
Черносвитов восторженно подтвердил сказанное Николаем Александровичем.
Федор Михайлович сидел молча: он разгадывал намерения Николая Александровича и, когда тот пространно объяснял Черносвитову планы освобождения крестьян и передачи в руки «социального» правительства всей промышленности страны, весь горел от любопытства. К мнению Николая Александровича он был неравнодушен и пытлив до суеверия, ожидая от него весьма и весьма многого. Его как бы дразнило то, что Николай Александрович блистал идеями и блистал замечательно, бросая вызовы всем законам вселенной и с небрежностью свергая с пьедесталов общепризнанные кумиры. Эти-то выкладки Николая Александровича и были ступеньками, которые столь возвышали его и по которым и Федору Михайловичу так приятно и увлекательно было идти.