Stabat Mater
Шрифт:
Артемий не подозревает о моем намерении выступить против закрытия хосписов. Долго я размышлял – не сделать ли его союзником? Но, давно зная его, я с сожалением понимаю, что он едва ли годится в бунтари.
– Можете говорить со мной обо всем, что касается Алеши. Я все передам Марии Акимовне в точности. А при необходимости она прослушает запись нашего разговора. – Приятный женский голос в трубке не просто вежлив и благожелателен, он источает такую искреннюю сердечность, такое желание помочь, что я даже теряюсь.
Но я все же надеялся, что меня соединят с Алешиной мамой,
– Алеша просит, чтобы она приехала. Для него нет ничего важнее. Он постоянно твердит об этом… Здесь, в хосписе, для Алеши делается все возможное. Но лучшим лекарством для него была бы материнская ласка…
Я говорю и понимаю, что говорю напрасно. Уж если она, «прослушивая» голос сына, с болью зовущий ее, немедленно не приехала, чего может стоить мой голос – голос чужого человека!
– Да-да, я все передам… – Благожелательная барышня вежливо ждет, не скажу ли я чего-то еще. А что я могу сказать?.. – Минуточку, – вдруг вскрикивает она.
В трубке щелкает, и прорезается четкий мужской голос:
– С вами будет говорить Мария Акимовна.
– Отец Глеб? – Новый голос в трубке – тихий и усталый, словно говорящую разбудили среди ночи. – Алеша писал мне о вас. Похоже, вы подружились. Я рада, что с ним рядом есть такой… такой человек.
– Но вы ему гораздо нужнее! Если бы только вы нашли возможность…
– Возможность… – В трубке слышится горький вздох. – Я понимаю, со стороны это выглядит чудовищно… Об одном прошу – не осуждайте меня. Это сложно, всего не объяснишь…
Она умолкает, снова вздыхает в трубку.
– Но, может быть, Алешин отец… – говорю я.
– У него нет отца. Так получилось. И бабушек-дедушек тоже нет… Расскажите мне об Алеше, – вдруг просит она, будто о ком-то чужом. И, видимо, осознав, как странно это прозвучало, добавляет: – Расскажите, какой он сейчас… Он пишет мне иногда странные вещи, будто бредит…
– Он… – начинаю я, но сразу замолкаю и какое-то время подбираю слова, совсем как в разговоре с Алешей. – Он удивительный мальчик. Такой светлый и такой мудрый… Знаете, я и взрослых таких не встречал. И он невероятно мужественный. Иногда кажется, что он ничего не боится. Единственный его страх… – Я снова замолкаю.
– Ну же, говорите… – Голос в трубке – тихий, дрожащий.
– Единственный его страх – больше не увидеть вас. Он сегодня мне об этом говорил.
Она долго молчит. И вдруг я слышу биение сердца. Наверное, она отняла телефон от уха и прижала к груди. Будь я врачом, наверное, даже смог бы определить ее состояние, степень волнения. Но я не врач. Ее голос и даже частые удары сердца не говорят мне ни о чем. Много раз я видел ее в газетах, в интернете, в новостях, но сейчас не могу представить ее лицо. Я не знаю, с кем говорю.
Ее голос возвращается с долгим всхлипом:
– Отец Глеб… Еще раз… Не осуждайте меня… Хотела сказать «ради Бога», но так, наверное, нельзя… – Голос становится совсем тонким, высоким. И мне вдруг кажется, что я говорю с Алешей.
– Почему нельзя? Можно. Конечно,
Я хочу скорее пойти к Алеше – рассказать об этом разговоре, о том, что мама любит его, что она до слез хочет прийти, но ее не пускает какая-то действительно серьезная причина, о которой нельзя говорить. Пусть он, по крайней мере, знает, что дело не в ее нежелании и нелюбви… Прежде чем бежать к Алеше, заглядываю в храм. Возможно, там кто-то есть, и, может быть, я ему нужен.
Едва войдя в притвор, вижу человека, сидящего в одной из четырех ниш. В давние времена, когда этот храм был лютеранским, здесь стояли скульптуры евангелистов, теперь ниши пусты. Обычно в одной из них меня дожидается Иван Николаевич. Но здесь кто-то другой, и этот человек спит, свесив голову на грудь. Приглядевшись, я с удивлением узнаю в нем доктора Зорина, а едва приблизившись, чувствую, что от него разит перегаром.
Я вдруг вспоминаю, как входил когда-то в келью Владыки – тогда еще провинциального митрополита и настоятеля монастыря под Тобольском – и порой заставал его спящим в кресле – игуменских и митрополичьих обязанностей было у него много. И вот – как будить? Окликнуть по имени? Прикоснуться к руке? Все это казалось непочтительным. Старый монах-келарь научил меня. Вполголоса я произносил: «Молитвами святых отец наших…» На первых словах предначинательной молитвы Владыка просыпался и с улыбкой подхватывал: «Господи Иисусе Христе, помилуй нас…»
Я стою перед Зориным, но он спит крепко, даже всхрапывает. Я покашливаю, чтобы разбудить его, и тут же сожалею, что покашлял как-то строго, даже зло, поддавшись раздражению, которое он вызвал у меня своим неуместным перегаром, и неприятной позой с растопыренными коленями, и тем, что он в таком виде занял место одного из святых. Я кашляю еще раз, уже мягче. Зорин поднимает голову, открывает мутные глаза. За то время, что я не видел его, он заметно осунулся. Не брился он, наверное, тоже с тех пор – его щеки и подбородок покрыты неопрятной рыжеватой растительностью.
– Семен Савельевич, – говорю я ему, – что вы?..
Он проводит рукой по лицу, будто хочет стереть что-то налипшее.
– Вы кому-нибудь показывались в таком виде?
– Нет, – говорит он сипло. – Я через приемное – сразу сюда. Никто не видел… Мне поговорить…
Зорин встает из ниши, как из глубокого кресла, хватаясь руками за края.
– Идемте. – Я делаю шаг к выходу из храма, но, оглянувшись, вижу, что Зорин не трогается с места.
– Прогоняете? – негромко спрашивает он и вдруг повторяет с надрывом: – Прогоняете, да?!
– Почему прогоняю? Идемте ко мне, в ризницу.
В ризнице я выдвигаю из-под висящих облачений свою лежанку, разворачиваю на ней тонкий матрасик, одеяло и тощенькую подушку.
– Вам нужно поспать, – говорю я Зорину и, видя, что он колеблется, добавляю: – Поспите здесь, потом поговорим.
Он садится на лежанку, что-то бормочет, пьяно кивает – то ли мне, то ли своим мыслям, потом поднимает голову:
– Извините, отец Глеб… Воды у вас тут нет? Водички…
Я беру с полки банку с водой, даю ему.