Сталин и писатели Книга четвертая
Шрифт:
Вот, стало быть, где собака зарыта.
При входе в Центральный Дом литераторов, оказывается, была «ходынка». И устроители обсуждения перепуганы этим до смерти. Они боятся — и правильно боятся! — что этот непомерный читательский интерес к обсуждаемому роману будет объявлен «нездоровым», а сам роман — порочным, может быть, далее клеветническим.
И вот все они — даже Михалков! — стараются защитить Дудинцева от этих, пока еще невысказанных обвинений, опасных не только для Дудинцева, но и для них, хоть и осторожно, но все-таки поддержавших его роман.
Вот откуда все эти заклинания:
Я лично убежден, что его написал человек, страстно любящий советскую власть и готовый бороться за нее...
Он не делает вредных обобщений... В появлении этого романа в год XX съезда КПСС нет ничего необычайного. Наоборот, это закономерно...
Поддерживать, а тем более хвалить роман Дудинцева, как вскоре выяснилось, было и впрямь небезопасно. И они чувствовали это шкурой. Как выразился однажды А.Н. Толстой, —
Опасность, как они предполагали, исходила от литературных «Шутиковых и Дроздовых», которых, — они знали это — в их среде было немало. Но литературные Шутиковы и Дроздовы пока затаились. И вышло так, что в тот вечер самым опасным для них (да и для Дудинцева) оказалось выступление совсем другого оратора, от которого этого никто не ждал:
Константин Паустовский
Я не собираюсь говорить о литературных достоинствах или недостатках романа Дудинцева. Дело сейчас не в этом.
Роман Дудинцева - крупное общественное явление, и в этом его значение. Это — первое сражение с Дроздовыми, на которых наша литература должна обрушиться со всей силой своего гнева, пока они не исчезнут из нашей действительности...
Книга Дудинцева — грозное предупреждение. Опасность Дроздовых не уменьшилась. Они страшны своей живучестью, цепкостью, приспособляемостью... Сравнительно недавно мне пришлось быть среди Дроздовых довольно продолжительное время и вплотную их наблюдать. Это было на теплоходе «Победа». Половина пассажиров состояла из нашей интеллигенции — художников, писателей, ученых, рабочих, актеров. Это был один слой, который занимал преимущественно второй и третий классы. Другой слой составляли крупные, так называемые номенклатурные работники. С ними у нас никакого общения не было. И быть не могло. Потому что в большинстве своем Дроздовы невыносимы своей спесью, абсолютным равнодушием ко всему — и я бы сказал, даже враждебностью ко всему, кроме своего положения и поводов для собственного чванства. Кроме того, они поражали невежеством...
Достаточно тех весьма «классических» вопросов, которые эти люди задавали проводникам и переводчикам. Приведу только два-три примера Этого будет достаточно.
Вы знаете, что в Сикстинской капелле есть фрески Микеланджело «Страшный Суд». Один из Дроздовых спросил гида «Что это у вас тут нарисовано? Суд над Муссолини?» (смех).А о чем свидетельствует такой вопрос, заданный в Афинах: «Как пролетариат допустил постройку Акрополя?»
Кроме того всё, что есть на Западе, по мнению Дроздовых, подлежит огульному осуждению. Когда мы шли Эгейским морем и мой сосед сказал мне на палубе: «Какое великолепное море!», то один из Дроздовых, стоявший рядом, грубо оборвал его: «А у нас что? Моря хуже? — И сказал тут же стоящему рядом другому Дроздову: — Надо будет этого товарища проверить». Это мелкий, но характерный случай, определяющий лицо Дроздовых.
Я говорил о тревоге, которую испытывает Дудинцев и все мы. Где корни этой тревоги? Почему так встревожен Дудинцев — человек, безусловно, большого мужества и большой совести?
Дело не в том, что есть несколько чинуш, как здесь кто-то говорил. Это явление гораздо более сложное и серьёзное. Дело в том, что у нас в стране существует и даже процветает новая прослойка людей... Это племя хищников и собственников, не имеющих ничего общего ни с революцией, ни с народом, ни с социализмом (голоса с мест: «Правильно!»)...
Величайшая заслуга Дудинцева в том, что он ударил по самому больному месту, что он пишет о самом опасном явлении в нашем обществе. На это нельзя закрывать глаза, если мы не хотим, чтобы Дроздовы заполонили и опустошили страну...
Они узурпируют власть и право говорить от имени народа. Они выдают за мнение народа свои обскурантские взгляды. Они могут совершенно спокойно и бесцеремонно выйти вот на эту трибуну и разглагольствовать о романе Дудинцева, что он не нужен и вреден и что так думает народ и что народу нужно. (Аплодисменты.)
Вы извините меня, что я говорю слишком резко. Но я считаю, что никакой дипломатии и намёков в этом вопросе быть не может и не должно, потому что слишком серьёзно и слишком опасно.
Откуда они появились, Дроздовы? Это — наследие культа личности. Они выросли на нем, как на опаре... Они взошли на дрожжах 1937 года. Обстановка культа личности приучила их не считаться с народом. Народ для них навоз, удобрение для своего благополучия... Они воспитывались на потворстве низким человеческим качествам. Их оружие — предательство, ложь, клевета, интриги, моральное убийство и прямое убийство. Раз я уже заговорил об этом, то должен сказать, что если бы не было Дроздовых, то сейчас с нами, в нашей среде, жили и работали бы такие талантливые люди искусства, как Мейерхольд, Артем Веселый, Бабель и многие другие (аплодисменты).Этих людей и еще тысячи других, представлявших ум и талант нашего народа, уничтожили Дроздовы. Уничтожили во имя собственного вонючего благополучия...
Дроздовы характерны еще тем, что они создали страшный бытовой шаблон, вплоть до того, что одинаково одеваются и все говорят одинаково мертво с полным незнанием русского языка, по-казенному.
Это тяжелая сила, которая давит страну.
Дроздовы прикрываются словами о благе народа. В их устах эти слова звучат кощунственно и преступно. Нельзя давать им право
Мы знаем, что народ, осознавший свое достоинство, сбросит, конечно, Дроздовых со своего пути.
Эта речь Паустовского замечательна во многих отношениях, и для того, чтобы не только тут вспомнить о ней, но и уделить ей на этих страницах так много места, причин было много. По силе и страстности она сравнима с одним из самых блистательных образцов неподцензурной отечественной публицистики — письмом Белинского Гоголю. Но не литературные, не художественные достоинства этой речи, — во всяком случае, не только они, — заставили меня предоставить ей на этих страницах так много места.
Политическое, я бы даже сказал, историческое значение этой речи не уступает, а может быть, даже и превосходит политическое и историческое значение романа, обсуждение которого стало для нее поводом.
Одна моя знакомая, работавшая тогда в «Новом мире» на скромной должности корректора и каким-то чудом сумевшая сквозь беснующуюся толпу, едва сдерживаемую конной милицией, проникнуть на то собрание, рассказывала мне, что Паустовский говорил так тихо, что ей, сидящей в одном из последних рядов, было его почти совсем не слышно.
Хорошо зная Константина Георгиевича еще по Литинституту, я легко могу это себе представить. Он и на семинарах своих всегда говорил тихо. Он вообще был человек тихий. Но эта его речь прогремела с громкостью поистине невероятной.
Ее пересказывали, переписывали от руки. Она стала листовкой, революционной прокламацией, со скоростью лесного пожара распространившейся не только по всей стране, но и за ее пределами:
Долгое время вся Москва говорила только о том, как выступал Паустовский. С нетерпением ожидали появления текста его речи в какой-либо газете. К сожалению, этого мы не дождались. Но когда однажды к нам в дом приехал наш приятель польский журналист, мы бросились к нему, чтобы рассказать о самом главном, что случилось в России за последнее время. Каково лее было наше удивление, когда наш гость, усмехнувшись, начал цитировать речь Паустовского. Он сообщил, что полный ее текст был сразу же вывешен на дверях Варшавского университета, и студенты, как и вся польская интеллигенция, заучивали ее наизусть.
Тихий голос Паустовского прозвучал так громко потому, что этот лирик и романтик, никогда прежде не влезавший в политику, был ПЕРВЫМ, сказавшим вслух о явлении, о котором политики, социологи и политологи заговорили и которому попытались дать название лишь годы спустя:
Хотя соответствующие социологические исследования в стране либо не производятся, либо засекречены, но можно утверждать, что уже в 20—30-е годы и окончательно в последующие годы в нашей стране сформировалась и выделилась особая партийно-бюрократическая прослойка — «номенклатура», как они сами себя называют, «новый класс», как их назвал Джилас.
Облик этого «нового класса» первым запечатлел Дудинцев, и в этом и состояло политическое и историческое значение его романа. Но сказал о нем КАК О ЯВЛЕНИИ, как о сложившемся СОЦИАЛЬНОМ СЛОЕ, — Паустовский. (Подобно тому, как Обломова создал, вылепил, запечатлел Гончаров, а явление, вошедшее в историю России под именем обломовщины, обозначил Добролюбов.)
О том, как перепугала речь Паустовского ораторов, взявших слово после него, можно судить по выступлению одного, далеко не самого из них трусливого:
Валентин Овечкин
Я хотел бы остановиться на выступлении товарища Паустовского, который, на мой взгляд, своими вредными обобщениями ставит роман под удар. Дает врагам Дудинцева оружие в руки. Они и так уже вопят, что он «оболгал» наше руководство. Меня удивляет также и то, что Паустовский так долго копил в себе свое возмущение, желчь и злобу против гнусности жизни, ни разу не попытавшись изжить их в своем творчестве. Судя по его произведениям, он благодушный человек. Оказалось, наоборот.
Паустовский этот выпад не оставил без ответа.
Константин Паустовский
...Относительно слов тов. Овечкина о том, что я копил, мол, копил и вдруг выступил. Просто мне не давали возможности говорить. На съезде писателей я безуспешно в течение всех дней съезда добивался слова, но мне его не дали.
Овечкин спрашивает, почему я в сравнительно недавние тяжелые времена не касался в своих книгах этих вопросов. По той же причине, по какой не касался этих вопросов с такой откровенностью, как сейчас, и сам Овечкин, и все другие писатели.
Кстати, это утверждение Овечкина по существу неверно. В те времена я считал одной из важнейших задач писателя призывать к достоинству человека, к культурности, к честности, к гуманности, то есть к тем качествам, которые прямо противоположны культу личности. Поэтому я и старался не упоминать с начала возникновения культа личности того человека, который был носителем этого культа.