Стамбульский экспресс
Шрифт:
«Почувствую, что устала, — думала она. — Я могла бы спать здесь часами».
— Но как же это можно? — проговорила она напряженным голосом, стараясь удержать слезы.
— Ну, я устроюсь в другом купе. Я спал прошлую ночь в коридоре только потому, что беспокоился за вас. Вдруг бы вам что-нибудь понадобилось.
Она снова заплакала, прислонившись лбом к окну, полузакрыв глаза, так что ресницы словно занавесом отгородили ее от предостережений тощих, опытных старух: «Мужчина хочет только одного. Не принимай подарков от чужого человека». Ей всегда говорили: чем дороже подарок, тем больше опасность. Даже шоколад и поездка в автомобиле после театра, в темноте,
Он взял ее за локоть:
— В чем дело, объясните мне. Вы плохо себя чувствуете?
Она вспомнила руку, взбивающую подушку, шелест его удаляющихся шагов. И повторила:
— Как же это можно? — Но на сей раз она словно призывала его сказать что-нибудь и опровергнуть весь ее жизненный опыт, накопленный бедностью.
— Знаете что, садитесь, и давайте я вам что-то покажу, — сказал он. — Это Рейн.
Ей вдруг стало смешно.
— Я так и думала.
— Видели скалу, выступающую в реку, — мы ее только что проехали? Это скала Лорелей. Гейне.
— А что такое — Гейне?
— Один еврей, — произнес он с удовольствием.
Корал начала забывать о решении, которое заставила себя принять, она с интересом наблюдала за ним, стараясь обнаружить что-то новое в давно знакомых чертах: маленькие глазки, большой нос, черные напомаженные волосы. Слишком часто она видела мужчин такого типа, то в первом ряду провинциального театра — это мог быть официант в смокинге, то за письменным столом в конторе агента по найму, то за кулисами во время репетиции, то у служебного входа поздно вечером; в театральном мире всюду звучал его то мягкий и заискивающий, то повелительный голос. Низость их была обыденной, привычной, иногда у них случались приступы великодушия, но этому никогда нельзя было доверять. Доброжелательная похвала на репетиции ничего не означала: после этого, сидя в своем кабинете и потягивая виски, такой мог сказать: «Эта девчонка в первом ряду, не стоит того, что ей платят». Его невозможно было разозлить, он никого не оскорблял, никогда не произносил слов обиднее, чем «эта девчонка», а увольнение приходило в виде напечатанной на машинке бумажки, положенной в твою секцию ящика для писем.
Отчасти потому ли, что ни одно из этих свойств не мешало ей любить евреев за их удивительную невозмутимость, отчасти из-за того, что она считала обязанностью каждой девушки быть любезной, Корал произнесла доброжелательным тоном:
— Евреи артистичные, правда? Подумайте, почти весь оркестр ансамбля «Атта Герл» состоял из еврейских ребят.
— Да, — ответил он с непонятной ей горечью.
— Вы любите музыку?
— Я умею играть на скрипке, правда не очень-то хорошо.
На миг ей почудилось, что в давно знакомых ей глазах появилось какое-то непонятное оживление.
— Я всегда чуть не плакала, когда слышала «Санни Бой», — продолжала Корал.
Она ощутила, какая пропасть разделяет ее понимание и способ выражать свои мысли, как она чувствует, а выразить ничего не может, а поэтому очень уж часто говорит невпопад. Сейчас она заметила, что непонятное оживление исчезло из его глаз.
— Посмотрите, реки уже нет. Мы проехали
Такая невнимательность немного огорчила ее, но она не привыкла возражать.
— Мне нужно будет сходить за саквояжем, — сказала она. — У меня там бутерброды.
Он внимательно посмотрел на нее:
— Неужели вы взяли еды на три дня?
— О нет. Только на вчерашний ужин и сегодняшний завтрак. Экономия — около, восьми шиллингов.
— Вы что, скупая, как шотландцы? Слушайте. Вы будете завтракать со мной.
— А что, вы ожидаете, я буду делать с вами еще?
Он ухмыльнулся.
— Я вам скажу. Обед, чай, ужин. А завтра…
Она со вздохом перебила его:
— По-моему, у вас не все дома. Вы ведь ниоткуда не сбежали?
Лицо его помрачнело, голос вдруг зазвучал униженно:
— Вам со мной неприятно? Я вам могу наскучить?
— Нет. Не наскучите. Но почему вы для меня все это делаете? Я не хорошенькая и, по-моему, совсем не умная.
Она страстно желала опровержения: «Вы прелестная, яркая, остроумная» — тех невероятных слов, которые освободили бы ее от необходимости платить ему или отказываться от его даров; прелесть и остроумие ценятся выше, чем любой предложенный дар, а если девушку любят, то даже многоопытные старухи согласятся с тем, что она имеет право брать и ничего не давать взамен. Но он ее не опроверг. Его объяснение было почти оскорбительно простым.
— Мне так легко разговаривать с вами. У меня ощущение, что я вас давно знаю.
Корал понимала, что это означает.
— Да, мне тоже кажется, что я вас знаю, — сухо ответила она, привычно перенося горечь разочарования: она-то имела в виду бесконечную лестницу, дверь в контору агента и молодого дружелюбного еврея, терпеливо и апатично объясняющего, что он не может ей ничего предложить, не может предложить решительно ничего.
«Да уж, мы понимаем друг друга, — думала она, — оба это сознаем и потому не находим нужных слов». Мир перемещался, изменялся, проносился мимо них. Деревья и строения появлялись и исчезали на фоне бледно-голубого облачного неба, бук сменялся вязом, вяз — елью, а ель — камнем; мир, подобный свинцу на горячей плите, пузырясь, принимал различные формы, иногда похожие на язык пламени, иногда на листок клевера. А мысли их оставались прежними, говорить было не о чем, ибо нечего было открывать друг в друге.
— Вам ведь в самом-то деле и не хочется, чтобы я завтракала с вами, — сказала она, пытаясь быть благоразумной, да и неловкое молчание нужно было нарушить. Но он не пожелал согласиться с ее решением.
— Хочется, — ответил он с некоторой неуверенностью в голосе, и она поняла, что ей необходимо проявить твердость: подняться, оставить его, вернуться в свой вагон, а он и сопротивляться не будет. Но в саквояже у нее были только черствые бутерброды да немного вчерашнего молока в бутылке из-под вина, а по коридору распространялся аромат свежезаваренного кофе и теплого белого хлеба.
Мейбл Уоррен налила себе кофе, крепкого, без молока и без сахара.
— Это лучший материал, за которым я когда-либо гонялась. Я видела, как он пять лет тому назад выходил из зала суда, а Хартеп в это время наблюдал за ним с ордером на его арест в кармане. Кэмпбелл из газеты «Ньюс» тут же бросился вслед, но на улице потерял его. Домой он больше не возвращался, и с того времени по сей день о нем ничего не было слышно. Все считали, что он убит, но мне всегда было непонятно: если его намеревались убить, зачем было брать ордер на его арест.