Старая «Олимпия»
Шрифт:
— Ты, что ли, моя команда?
— Я. — Она встала, вдруг чего-то испугавшись, словно в комнату вошел не однорукий, весь в шрамах и орденах капитан, а ее собственная судьба.
— Как называть прикажешь?
— Катя. То есть…
— Катя так Катя. — Он тяжело плюхнулся на жалобно заскрипевший стул. — Была пулеметная точка, досталась пулеметная дочка. Ну, волоки ведомости, вводи в курс. Чего уставилась: калек не видела, что ли?
Катя опустила глаза, закусила губу, достала папки. Он листал ведомости, мучительно морщась, точно глотал касторку.
— Дожил
— Не ругайтесь, — до жара покраснев, тихо сказала Катя. — Пожалуйста.
— Что? — Дворцов удивленно посмотрел на нее. — Уши ватой заложи, пока не привыкнешь.
— Я заложу. — Катя очень боялась, что он увидит слезы в ее глазах. — Заложу, но никогда не привыкну. И вы поэтому все-таки не ругайтесь.
Дворцов фыркнул, но промолчал и сердито уткнулся в бумаги. На следующий день Катя притащила ворох ваты и, как только Дворцов вошел, демонстративно законопатила уши.
— Ладно, — хмуро сказал он. — Перестань дурить, я не буду ругаться.
Он и в самом деле никогда при ней больше не ругался, а вот нечаянное прозвище «пулеметная дочка» так и осталось за Катей. И она, вероятно, даже гордилась бы этим прозвищем, если бы не та откровенная насмешка, которую чувствовала, когда эти слова произносил капитан Дворцов.
Так началось состояние «холодной войны». Катя очень страдала, ощущая непонятную в своей откровенности недоброжелательность нового начальника. Она не пыталась понравиться, уже перешагнув за детский рубеж, но еще не обретя женской независимой уверенности. Она стала вдруг какой-то неуверенной, скованной и крайне неуклюжей: отвечала невпопад, делала глупейшие ошибки и все роняла. И плакала по ночам без всякой причины.
— Влюбилась наша Катюша, — вздыхали женщины. — Надо же!
Катя сердилась, яростно отнекивалась, даже кричала на старших. Она была убеждена, что ненавидит своего капитана. Так ненавидит, что не может на него смотреть. И сидела, уставившись в истертую клавиатуру потрепанной машинки.
А он и не разговаривал с нею. Даже не диктовал: просто клал на стол написанное от руки, сухо пояснив:
— Сегодня к вечеру. В пяти экземплярах.
И она печатала, не поднимая глаз, не обращая внимания на входивших в комнату. Словно ее не было здесь. Словно она уже была и не она, а простой придаток к пишущей машинке.
— Костя, ты ли это? Болтали, что тебя на куски разнесло!..
— Сашка, друг!
Катя никогда не слыхала таких интонаций у капитана Дворцова. Даже не предполагала, что он способен радоваться, как все люди. И поэтому впервые за много дней оторвалась от машинки.
Дворцов хлопал по плечам, по спине, бил кулаком в грудь коренастого незнакомого полковника. Полковник хохотал, хлопал в ответ Дворцова: только ордена звенели. Потом они угомонились, присели, закурили. Катя делала вид, что считывает отпечатанную справку, но уши ее были там, у стола начальника.
— Значит, уцелел, старый черт! Ну, рад, рад до смерти! Где Лена, где парнишка твой?
Пауза была очень маленькой, почти неуловимой, но Катя почувствовала ее. Почувствовала и, еще не слыша ответа, уже поняла, каким он будет.
— Одной бомбой, Саша. И Лену и Юру — одной бомбой.
— Что ты, Костя…
— Одной бомбой, Сашка, — спокойно и строго повторил Дворцов. — А я, видишь, живой. Смешно, да? Под танком побывал, а живой. Вот какие пончики, как говорил наш начальник штаба.
— Ты точно знаешь, Костя? Может…
— Ничего, Сашка, уже быть не может: в той машине майор Крестов ехал. Помнишь Крестова? Рыбу ловить любил… Вот. Ему стопу оторвало, а их — в куски. Мне сам Крестов все и рассказал: мы с ним в госпитале встретились.
Полковник говорил что-то необязательное, Катя не слышала. Да и Дворцов тоже не слушал. Поднял вдруг голову, усмехнулся.
— Слушай, полковник, если я тебе сейчас морду набью, меня в штрафбат отправят? Не могу я тут, понимаешь?.. Жить не могу!
Полковник встал, прошелся, посмотрел на Катю, как на печку, вернулся к Дворцову:
— Пиши рапорт на имя командующего. Все изложи: про Ленку, про сына, про танк, который тебя пропахал. Я сам командующему передам; он меня знает, думаю, простит уставное нарушение.
Вечером капитан Дворцов пришел в избу, где жили женщины. Положил на стол банку тушенки неполную флягу:
— Помяните моих… Поревите, если сможете. — Пошел к дверям, остановился, достал из сумки толстую плитку американского шоколада:
— Держи, пулеметная дочка.
И ушел. Катя рассказала, что знала о погибшей семье Дворцова. И женщины пили сырец, плакали и пели.
И опять Катя плакала всю ночь, но теперь это были иные слезы. Она уже не думала о себе и жалела не себя. Впервые в своей короткой жизни она жалела чужого мужчину, жалела не за то, что он — калека, а жалела вообще, как умеют жалеть русские бабы. И в этой щемящей жалости рождалась и крепла уверенность, что именно она, Катя, должна спасти его от тоски, горя и одиночества, именно она должна вернуть ему счастье и радость. И она уже знала, что надо сделать для этого, и тоже впервые в жизни не стеснялась своих мечтаний. Наоборот, именно с ними, с этими грешными женскими мыслями, она становилась сильной, спокойной и мудрой, как самая настоящая женщина.
Но отчаянно смелой Катюша была только в мечтах, по ночам. А днем краснела, прятала глаза и стучала не по тем буквам на своем «Ундервуде».
Мужество нашло Катю, когда в нем уже не было нужды, потому что капитан Дворцов вдруг повеселел. Он вошел в комнату, скрипучим голосом и весьма немузыкально напевая песню, которую так любили именно в их армии:
День и ночь стучит колесами вагон,День и ночь идет на запад эшелон,В том вагоне фотографию твоюИз кармана гимнастерки достаю.Ты, я знаю, измениться не могла,Ты, я верю, все такая ж, как была.Катя смотрела на него разинув рот.