Старые дневники и пожелтевшие фотографии
Шрифт:
Анастасия ворвалась в палату, завернула дядю Сашу в одеяло и, как ребёнка, понесла. Её еле уговорили повременить, еле успокоили. Через месяц дядя Саша с Анастасией уехали домой.
— Вот и хорошо, что поехали, — вздыхала тётя Нюра, вытирая слёзы. Мне же грустно и печально, будто я потеряла близкого человека.
Мне очень хочется учиться в музыкальной школе. Моя новая подружка Ира играет на рояле. Живет Ирка с мачехой в белом каменном одноэтажном доме. Иркин отец на фронте. Она, как и мы, всегда голодная. Но с нами ей веселее. Мама её, Софья Леопольдовна, всегда где-то пропадает.
— С вами хорошо, — говорит Ирина, — вы хозяйственные. А мы с мамой Соней неприспособленные. Мёрзнем, голодаем. Нам по папиному аттестату ещё кое-что дают. А то бы совсем с голоду умерли. Моя мама Соня разве догадалась бы торф на болоте сушить или огород в переулке делать?
Мы часто бываем у Ирки, слушаем, как она играет на рояле. Мне тоже хочется научиться. Я часто просыпаюсь оттого, что в голове у меня играет симфонический оркестр. Может быть, радио? Но радио выключено, молчит. Или вот какая-нибудь хорошая мелодия привяжется или приснится. Если бы я могла записать! Но я не знаю нотной грамоты. Наш учитель пения Яков Осипович, по прозвищу «Доремифасоль», раньше был известным музыкантом. У него жена и дети погибли во время бомбёжки. На уроке музыки учитель играет на скрипке. А когда он играет, то забывает о нас. Мы молча сидим и слушаем. И не знаем нотной грамоты.
В другом районе нашего города, за Волгой, есть музыкальная школа. Однажды, никому ничего не сказав, иду в эту школу, поднимаюсь по скрипучим деревянным ступеням. Вдоль коридора — классы. Здесь поёт скрипка, там слышна игра на рояле. Я робею. У меня даже нет записки от мамы! А без записки — страшно.
— Ты опоздала? — спрашивает меня маленькая женщина в чёрном платье с белой кружевной манишкой. — Ты у кого учишься?
— У Ксении Ивановны.
— У Ксении Ивановны? — переспрашивает удивлённая женщина в чёрном. — У нас нет Ксении Ивановны!
От робости я не решаюсь объяснить, что Ксения Ивановна наша учительница.
— Ты на каком инструменте играешь? — Я молчу. — У тебя дома есть рояль, скрипка? —продолжает допытываться женщина. — Кто у тебя играет? Бабушка, мама?
Никто у меня дома не играет. У меня нет ни рояля, ни скрипки, у нас только две железные кровати, а вместо стола — деревянная тумба, на которой лежит перевернутое оцинкованное четырёхугольной формы корыто. Чтобы не было видно медных кранов, корыто покрыли простынёй. А сейчас и корыта нет. Мама его недавно выменяла на конину. Женщина продолжает спрашивать. Мне непонятно, для чего она говорит о каких-то безлошадных крестьянах, которые хотят сесть на скакуна? При чём тут лошади и скакуны? Я молча ухожу из музыкальной школы.
«Вот кончится война, возьму от мамы записку, наберусь храбрости, приду и поступлю! — думаю я дорогой. — А пока буду учиться у Ирки».
В марте несколько дней у нас жила тётенька из-под Бежецка. Приехала она на машине и выгрузила в нашу кухню несколько мешков с луком. Днем луковая тётя продавала на базаре лук, а вечером возвращалась. И нам тётя дала немного лука. Жареный лук — это очень вкусно. Целая сковорода жаренного на масле лука!
Феликс предлагал продать подаренный лук, а на эти деньги купить картошки. Два ведра бы дали. Но мама не слушала Феликса. Она молча чистила лук.
— Продать завтра, когда хочется есть сегодня? — размышляла я, поглядывая на душистую вкусную кучу.
Мы съедаем сковороду жареного лука. Тётя сидит у стола красная, разморённая едой и горячим морковным чаем, считает деньги. Она заставляет и нас считать. У неё каждый день полная сумка денег.
Я складываю красненькие тридцатки в одну стопочку, зелёненькие бумажки — в другую. Луковая тётя следит за нашими руками, как будто нам нужны эти замусоленные, пахнущие человеческой кожей и луком бумажки? Лук — другое дело. Сегодня мы сыты.
— Война по нашей земле не прошла, нет такого разорения. Живём лучше вашего, — говорит маме широкая луковая тётя. — Ты присылай к нам дочку, не стесняйся.
И вот я летом еду в деревню. За плечами вещевой мешок. Там два куска мыла. Мыло маме дал один дяденька с мыловаренного завода. Сами мы моемся настоем печной золы.
— Обменяешь в деревне на жито, — говорит мама.
Я тоже думаю, что обменяю мыло на жито. А ещё я думаю, что привезу много еды. В мешке у меня раскидайчики. Из разноцветных лоскутков я нашила кукол-клоунов и маленьких би-ба-бо. Раскидайчики набиты опилками, а к кисточкам привязаны тонкие резиночки. Клоуны весело прыгают на резинках и машут пустыми рукавами.
Я долго еду на грузовой машине. Подо мной какие-то мешки, на мешках сидят люди. Моркины горы проехали. Почему Моркины? Что горы — понятно. Сначала машина влезала, потом съезжала с большой горушки. Уже темно, хочется спать и есть.
— Скоро Бежецк, — говорит соседка.
Вдали неясно вырисовываются невысокие дома, церковь. Мне страшно. Я ещё никогда не уезжала из дома. Мне хочется назад. Машина останавливается и мигом пустеет. Одна в чужом тёмном городе? Мне становится не по себе.
— Что с тобой, девочка? — старушка ведёт меня в одноэтажную больницу.
— Чего расселась? — рыкнула на меня женщина средних лет в белом халате, как только старушка ушла.
— Мне плохо...
— Гляди, какая больная! Меньше по ночам шастать надо!
Я тихо ухожу, как только сестра отворачивается к шкафчику. Бреду по тёмной улице, ищу многоэтажную больницу с огромными окнами, такую, какая была в Ленинграде, куда мы ходили с мамой. Нахожу, но совсем другую.
— Ну, как дела? — Я открыла глаза. Кругом светло и солнечно. И нет пугающей ночи.
— Хорошо, — тихо отвечаю улыбающемуся врачу.
— Вот и ладно. Полежишь денёк, и домой, к маме. Маленькая, а тоже нервишки, — говорит врач, обращаясь скорее не ко мне, а к нянечке.
— Ну что, сдрейфила? — в коридоре ко мне подсаживается белая рыхлая, с наглыми глазами, девица. — Куда едешь?
— К знакомой в деревню, — отвечаю я и рассказываю про луковую тётю.
— Да брось ты эту чужую бабу! Поехали ко мне! Я тут под городом живу. Вещи-то у тебя есть?
— Есть мешок. Там мыло.