Старые мастера
Шрифт:
Известно, что Рубенс, проживший большую, увлекательную и всегда счастливую жизнь, все же испытывал моменты большой слабости и внезапного отчаяния, — когда по возвращении из Италии почувствовал себя чужим в своей родной стране, и позднее, когда после смерти Изабеллы Брандт увидел себя вдовцом, одиноким в своем доме. Об этом говорят его письма. Но мы во знаем, что выстрадало сердце Рембрандта. Саския умирает, и, однако, работа его продолжается без единого дня перерыва — это видно по датам его картин и еще лучше по его офортам. Рушится его богатство, его волокут в камеру несостоятельных должников, у него отнимают все, что он любит: тогда он уносит свой мольберт, ставит его на новом месте, и ни его современники, ни потомство не слышат ни единой жалобы, ни единого крика этого странного человека, казалось бы, совершенно раздавленного несчастьем. Его творчество не ослабевает, не падают ни количество, ни качество картин. Успех покидает его вместе с богатством, счастьем, благополучием: и тут на несправедливость судьбы, на измену общественного мнения Рембрандт отвечает «Портретом Сикса» и «Синдиками», не говоря уже о луврском «Молодом человеке» и многих других произведениях, относящихся к числу наиболее основательных, впечатляющих и сильных. В дни печали и унизительных несчастий он сохраняет какое-то бесстрастие,
Было ли у Рембрандта много друзей? По-видимому, нет; во всяком случае, не те, чьей дружбы он был достоин: не Вондель, который тоже был своим человеком в доме Сикса, не Рубенс, которого он хорошо знал. Рубенс, бывший в Голландии в 1636 году, навестил всех знаменитых художников, кроме Рембрандта; Рубенс умер всего за год до «Ночного дозора», а между тем имя Рембрандта даже не значится ни в его письмах, ни в его коллекциях. Был ли Рембрандт в почете, имел ли поклонников, был ли на виду? Тоже нет. Если о нем и говорят в «Апологиях», в сочинениях того времени или в маленьких стихотворениях, написанных по какому-нибудь случайному поводу, ему всегда отводят второстепенное место. Упоминают его вскользь, без всякой теплоты, как бы только из чувства справедливости. Литераторы тоже предпочитают ему других: Рембрандту — единственной подлинной знаменитости — они отводили место позади прочих. На официальных церемониях, в дни всякого рода больших торжеств, его забывали; говоря образно, в первом ряду и на эстраде его никогда не было видно.
Несмотря на гений художника, его славу и повальное увлечение, толкавшее к нему художников в начале его творчества, та общественная среда, которую называют светом, даже в Амстердаме только слегка приоткрыла ему дверь, и Рембрандт к ней никогда не принадлежал. Созданные им портреты служили ему рекомендацией не больше, чем сама его личность. Хотя Рембрандт писал великолепные портреты, и притом с людей избранного круга, это не были те привлекательные, естественные и бросающиеся в глаза произведения, которые могли ввести его в общество, быть там оценены и создать ему успех. Я уже говорил, что капитан Кок, изображенный в «Ночном дозоре», впоследствии утешился, заказав свой портрет ван дер Хельсту. Что же касается Сикса, молодого в сравнении с Рембрандтом человека, то он — я не сомневаюсь в этом — разрешил писать себя крайне неохотно. У этого официального лица Рембрандт бывал скорее как у бургомистра и мецената, чем как у друга. Вообще же он предпочитал общество незначительных людей, лавочников, мелких бюргеров. Их даже слишком порицали — эти знакомства, весьма скромные, но отнюдь не позорные, как это пытались утверждать. Еще немного, и его стали бы упрекать в беспутстве, потому что спустя десять лет после смерти жены этот одинокий человек дал повод заподозрить себя в связи со своей служанкой. А между тем он даже не ходил по кабакам — явление, чрезвычайно редкое для того времени. Служанка его лишилась честного имени, а самого Рембрандта стали поносить. Впрочем, в это время у него и так все шло очень плохо: он потерял состояние и почет. Когда он покинул Брестрат, без крова, без единого гроша, но рассчитавшись со своими кредиторами, ничто уже его не поддерживало, ни талант, ни приобретенная слава. Его забыли, стерся даже самый след его, и он сразу же исчезает, поглощенный той будничной бедной и темной жизнью, из которой он, собственно говоря, никогда и не выходил.
Во всем, как видно, это был человек, не похожий на других, мечтатель, быть может, очень молчаливый, хотя лицо его говорит совсем о другом. Вероятно, у него был угловатый характер, несколько суровый, недоверчивый, резкий, не любящий противоречий, не поддающийся чужим доводам, в глубине души неустойчивый, внешне неподатливый и, во всяком случае, оригинальный. Если сначала Рембрандта, несмотря на зависть к нему близоруких педантов и дураков, хвалили, прославляли, ласкали, то, когда он сошел со сцены, ему жестоко отомстили. Что касается его техники, то он писал, рисовал и гравировал как никто другой. По приемам работы его произведения были настоящими загадками. Ему удивлялись, но с некоторым беспокойством, за ним следовали, не вполне его понимая. За работой у него был вид алхимика. Когда Рембрандта видели за мольбертом с липкой палитрой, нагруженной тяжелыми красками, пропахшей эссенциями, когда он сгибался над медными досками и гравировал, нарушая все правила, — хотелось найти у него на кончике кисти или иглы разгадку его глубоких секретов. Его манера была так нова, что сбивала с толку даже сильные умы и вызывала восторг у простодушных. Все, что было юного, смелого, непокорного и ветреного среди учившихся живописи, — все бежало к нему. Собственные ученики Рембрандта были посредственны, а тащившиеся за ними еще хуже. Поразительно, что при келейном обучении, о котором я уже говорил выше, ни один из них не сохранил вполне своей самостоятельности. Они подражали Рембрандту, как никогда не подражали своему учителю самые раболепные копиисты. Конечно, они, переняли у него лишь худшие из его приемов.
Был ли Рембрандт учен, образован? Был ли он хотя бы начитан? Говорят — да, потому что он понимал дух изображаемой сцены, касался истории, мифологии, христианского учения. Говорят — нет, так как при изучении его домашней обстановки обнаружилось несчетное количество гравюр и почти ни одной книги. Был ли он философом в том смысле, в каком обычно понимают слово «философствовать»? Как он отнесся к реформации? Способствовал ли он, как уверяют в наше время, в качестве художника разрушению догматов и раскрытию человеческих сторон Евангелия? Сказал ли он свое обдуманное слово в политических, религиозных и социальных вопросах, так долго наполнявших смятением его страну? Рембрандт изображал нищих, обездоленных, бродяг чаще, чем богатых, евреев чаще, чем христиан. Следует ли из этого, что он питал к угнетенным классам что-либо большее, чем интерес живописца? Все это более чем гадательно, и я не вижу основания углублять и без того уже глубокую тему и прибавлять еще одну гипотезу ко множеству других.
Во всяком случае, трудно отделить Рембрандта от умственного и нравственного движения его страны и его времени. Он дышал родным воздухом Голландии XVII века, и им он жил. Если бы он явился раньше, он был бы необъясним. Если бы он родился в другом месте, еще страннее была бы приписываемая ему роль кометы, блуждающей вне орбиты искусства нового времени. Если бы он явился позднее, у него не было бы огромной заслуги художника, который завершил прошлое и открыл одну из великих дверей в будущее. Во всех
Заметьте, что Рембрандт — наименее голландец из всех голландских художников, что он, хотя и принадлежит своему времени, но никогда полностью. Того, что наблюдали его соотечественники, он не видит; то, от чего они отстранялись, его привлекает. Они распрощались с мифами, а он к ним возвращается; с Библией — он иллюстрирует ее; с Евангелием — он переполнен им. Рембрандт преображает их, как может только он, извлекает из них неповторимый, новый, всем понятный смысл. Он грезит о «Св. Симеоне», об «Иакове и Лаване», о «Блудном сыне», о «Товии», об «Апостолах», о «Святом семействе», о «Царе Давиде», о «Голгофе», о «Самаритянине», о «Лазаре», об «Евангелистах». Он блуждает вокруг Иерусалима, Эммауса, всегда — и это чувствуется — притягиваемый синагогой. Эти священные темы представляются ему в безымянной местности, в одеянии, противоречащем здравому смыслу. Он задумывает и формулирует эти темы, так же мало заботясь о традициях, как и о местном колорите. Но так велика сила его творчества, что этот своеобразный, самобытный дух придает сюжетам, которых он касается, общее выражение и глубочайший типический смысл, не всегда доступный великим мыслителям и эпическим мастерам рисунка.
Я уже сказал где-то в этом очерке, что принципом Рембрандта было выделить в вещах из всех элементов один или, вернее, отвлечься от всех, чтобы полнее овладеть одним. Таким образом, во всех своих работах Рембрандт производит анализ и дистилляцию или, выражаясь благороднее, творит скорее как философ, чем как поэт.
Никогда действительность не покоряла его своей цельностью. Когда смотришь, как он писал тело, можно усомниться, интересовался ли он его формами. Он любил женщин, но замечал только деформированные тела, любил ткани, но не копировал их. И если в изображении наготы ему не хватало грации, красоты, чистых линий и изысканности, то он восполнял это, изображая нагое тело гибким, упругим, округлым, с такой любовью к плоти и таким пониманием смысла живого существа, что это приводит в восторг живописцев. Выделяя необходимое ему, он разлагал все — цвет, так же как и свет. Таким образом, освобождая облик от всего многообразного, конденсируя в одно все рассеянное, он мог рисовать без контуров, делать портреты почти без видимых черт, писать без колорита, сосредоточивать весь солнечный свет в одном луче. Невозможно в пластическом искусстве пойти дальше в познании бытия в себе. Красоту физическую Рембрандт заменял духовным выражением, воспроизведение вещей — почти полным их преображением, исследование — умозрением психолога, точное, умелое или наивное наблюдение — озарениями ясновидца и видениями, которым он верил настолько искренно, что сам обманывался. Благодаря этому дару двойного зрения, этой интуиции лунатика он в области сверхъестественного видит дальше, чем кто бы то ни было. Жизнь, которая ему грезится, носит отпечаток какого-то другого мира, делающий жизнь реальную почти холодной и бледной. Посмотрите в Лувре на его «Женский портрет», висящий в двух шагах от «Любовницы» Тициана. Сравните эти два существа, рассмотрите как следует обе картины, и вы поймете различие между обоими умами. Идеал Рембрандта, подобный сну, который видят с закрытыми глазами, — это свет: нимб вокруг предметов, фосфорическое сияние на черном фоне. Все это смутно, неопределенно, эфемерно и ослепительно, состоит из неуловимых очертаний, готовых исчезнуть раньше, чем художник их закрепит. Остановить видение, перенести его на холст, придать ему форму, рельеф, сохранить его хрупкую ткань, сообщить блеск — ив результате крепкая, мужественная и основательная живопись, не менее реальная, чем всякая другая, и не уступающая Рубенсу, Тициану, Веронезе, Джорджоне, ван Дейку. Вот что пытался сделать Рембрандт. Сделал ли он это? Всеобщее мнение — ответ на этот вопрос.
Еще одно последнее слово. Применяя к Рембрандту его собственный метод, извлекая из этого столь обширного творчества и из этого многостороннего гения то, что определяет его сущность, сводя его к прирожденным элементам и исключая палитру, кисти, масляные краски, лессировки, грунт, весь механизм его живописи, мы придем, в конце концов, к тому, что уловим его первичную сущность в гравюре. Рембрандт весь целиком в своих офортах. Его ум, стремления, фантазии, мечты, здравый смысл и химеры, попытки изобразить неизобразимое и открыть реальность в небытии — все это обнаруживается в двадцати его офортах, которые позволяют предчувствовать живописца и, более того, объясняют его. Та же техника, та же целеустремленность, та же небрежность, та же настойчивость, те же необычные приемы, то же отчаяние и тот же внезапный успех в выражении. Внимательно сравнивая луврского «Товия» с каким-нибудь офортом Рембрандта, я не вижу между ними никакой разницы. Нет никого, кто не поставил бы этого гравера выше всех других граверов. Не заходя так далеко в суждении о его живописи, было бы хорошо почаще вспоминать его «Лист в сто гульденов», особенно когда затрудняешься понять Рембрандта в его картинах. Тогда мы увидели бы, что весь шлак этого искусства, труднее всякого другого поддающегося очистке, ничуть не приглушает несравненно прекрасного пламени, горящего в нем. Я полагаю, что тогда все определения, которые когда-либо давали Рембрандту, пришлось бы заменить противоположными.
Действительно, это был мозг, вооруженный зрением ночной птицы и искусной, но не очень ловкой рукой. Его мучительные усилия исходили от его подвижного и раскованного ума: нищий искатель богатств, любитель переодевания, эрудит, копящий ненужности, человек низшего общества и высокого полета, ночная бабочка, летящая на свет, душа, восприимчивая к одним формам жизни и безразличная к другим, страстная без нежности, влюбленная без видимого пламени; натура, сотканная из контрастов, противоречий и двусмысленностей, сильно чувствующая и мало красноречивая, любящая, но не очень любезная, неудачливая и счастливо одаренная; этот мнимый художник материального мира, тривиальный, уродливый, Рембрандт был в действительности чистейшим спиритуалистом, скажем точнее, художником идей; это значит человеком, чья область — идеи, чей язык — язык идей. В этом ключ к тайне!