Старый патагонский экспресс
Шрифт:
Я открыл форзац и записал: «Два класса вагонов в поезде, оба одинаково неудобные и грязные. Ни уединения, ни отдыха. Постоянные толчки оттого, что поезд то трогается, то снова останавливается, локомотив ломается, пассажиры орут. В дни, подобные этому, я вообще не понимаю, с какой стати меня тянет то и дело оставлять приятную размеренную жизнь среди друзей ради таких передряг среди незнакомцев. Я домосед до мозга костей и наказан за свою самоуверенность. В точности так же, как говорил Робинзон Крузо на своем острове. В этом кресле просто невозможно чувствовать себя удобно. Обстановка совершенно тюремная: бурые стены и тусклый свет под низким потолком. И вдобавок шум: мало того, что шумит сам поезд, так еще этот шум возвращается эхом,
Я помедлил. Когда пишешь, особенно остро чувствуешь свое одиночество.
«Сегодня я видел всего одну интересную вещь: белую цаплю, стоявшую посреди болота».
На форзаце оставалось еще немного свободного места, и я дописал:
«Эти люди едут по домам. Они жалуются на неудобства в пути, но завтра будут у себя дома. Я же буду на следующем поезде. Лучше бы я…»
На этом месте я заснул. На этом поезде сон отличался от бодрствования тем, что когда я не спал, то давил москитов. Заснув, я не имел возможности помешать им кусаться, я вообще был неподвижен.
Цапля: я видел ее на болоте неподалеку от Пиедрас-Неграс, она казалась высокой и настороженной. Это изящное создание с точеными формами смотрелось крайне странно на фоне бесформенной трясины. Час спустя из виду пропали последние следы болота: пыльные деревья, цепляющиеся за сухую почву, увядшая трава, бурые от жары листья и глинобитные хижины в окружении пальмовых рощ, какие мне уже приходилось видеть в беднейших областях Африки. Поезд снова неожиданно остановился, на этот раз посреди поля, и, поскольку станции поблизости не было, я решил, что это опять сломался локомотив. Я увидел, как несколько человек толкают локомотив, сдвинув на затылок свои соломенные шляпы. После чего мы тронулись, проехали еще немного и снова встали.
На одной из остановок — когда это было на станции, а не из-за поломки — в вагон вошел юноша. Он стоял в проходе и пел очень трогательным голосом. Сначала пассажиры растерялись, но после второй и третьей песни принялись аплодировать. Юноша воодушевился. Он спел четвертую песню. Засвистел свисток. Певец пошел по вагону, собирая деньги у пассажиров. Больше всего меня поразил его детский голос, не вязавшийся с возрастом. На вид ему было не меньше двадцати — самая пора работать на ферме (правда, в Мексике работа на ферме занимает от силы сто тридцать пять дней в году). Это пение явно не было его основным занятием, но, возможно, он пел только в том случае, если поезд останавливался в его деревне.
Мы приехали в Тиерра-Бланка. Хотя по-испански это значит «Белая земля», ничего похожего я не увидел. Вообще эти испанские названия никогда не бывают правдивы, они либо откровенно ироничны, либо слишком упрощают картину. Правда, чаще я сталкивался с утверждением, что это несоответствие действительности показывает необразованность, узколобость и отсутствие воображения у испанских первопроходцев и картографов. К примеру, увидев темную реку, они быстренько пишут: Рио-Негро (Черная река). Это название постоянно встречается в Латинской Америке и никогда не указывает на настоящий цвет воды. Точно так же, как ни в одной из виденных мной лично Рио-Колорадо (Красная река) я не различил даже намека на красный. В Пиедрас-Неграс (Черные камни) камнями вообще не пахло, а уж тем более черными — здесь было болото. Я не видел оленей в Венадо-Туэрто (Оленье ущелье) и ящериц в Лагарто (Ящерицы). Ни одна из Лагуна-Верде (Зеленая лагуна) не оказалась зеленой, мой единственный Ла-Дорада (Золотистый) был свинцово-серым, Прогрессо (Передовой) в Гватемале — отсталым, Ла-Либертад (Свобода) в Сальвадоре — оплотом репрессий в стране, где о свободе вообще не имели понятия. В Ла-Пасе (Мир) миром вообще не пахло, так же как демократией в Ла-Демократия. Что за странная причуда? Названия мест вызывают ассоциации с красотой, свободой, уважением или яркими цветами. Но сами места со столь приятными названиями являются чем-то совершенно иным. Было ли это нарочитой небрежностью или полным бесстыдством, насытившим карту
Я старательно всмотрелся в Тиерра-Бланка. Город был бедным и бурым. По платформе бродили куры и грязные дети, тыкавшие пальцем в пассажиров, выглядывавших из окон. А еще там ходили четыре женщины (было время обеда), громко выкрикивавшие название продаваемой ими еды: пироги, бобы, картошка, кукуруза, печенье, бутерброды с сыром, жареные цыплята, бананы, апельсины, ананасы, дыни. Я вез свой обед с собой. Я разломил одну из булочек и положил внутрь ветчину и сыр. Через проход от меня ехала в Гватемалу большая семья. Они дружно жевали засиженных мухами цыплят, только что купленных на платформе, и не спускали с меня осуждающих взглядов.
— Какой у вас большой сэндвич, — сказала мать.
— Мы называем такие сэндвичи подводными лодками, — сказал я.
Они молча пожирали меня глазами.
— Это из-за формы, — пояснил я. — Она напоминает подводную лодку.
Они молча переглянулись. Они не видели подводной лодки. Наконец мать произнесла:
— Конечно.
На протяжении следующих четырех часов поезд останавливался еще восемь раз. И ни разу это не было на станции. Он замедлял ход то на краю поля, то посреди болота, то под душным пологом леса. Пыхтение локомотива обрывалось, и наступала тишина. Пассажиры начинали возмущаться и выглядывать из окон. Не увидев станции, они говорили:
— Черт знает где.
Или:
— Понятия не имею где.
И хотя они становились весьма говорливы, стоило поезду тронуться, каждая остановка делала их речи весьма лаконичными: они сводились к проклятиям и вздохам. И чаще всего эта напряженная тишина разрешалась пронзительным воплем за окном:
— Бананы!
Не имело значения, где мы застревали: в трясине или в совершенно непролазной лесной чаще, — откуда ни возьмись материализовывались торговцы съестным — какая-нибудь тощая девочка в драном платье — и верещали:
— Бананы!
Да, в этом поезде до Тапачулы я мог опасаться чего угодно, только не голодной смерти!
Проезжая мимо очередного кукурузного поля где-то часа в два дня и размышляя о том, как часто, стебель к стеблю, стоит здесь кукуруза — ни дать ни взять банановая роща, — я снова почувствовал, как ход поезда замедлился. Я выглянул из окна: кругом кукуруза без конца и края. Состав окончательно замер. Пассажиры сыпали проклятиями. Я открыл «Простофилю Вильсона» и принялся читать. Прошло около часа — медленного, душного полуденного часа с квакающим радио в соседнем вагоне. Девочка с бананами пришла и ушла. Я сделал себе сэндвич, выпил бутылку содовой воды. И тут до меня вдруг дошло, что я могу запросто успеть съесть все свои припасы и даже дочитать книгу, прежде чем поезд снова тронется с места. Эта еда, эта книга — вот все, что поддерживает мое движение.
Поезд тронулся, я с облегчением перевел дух. Мы проехали около ста метров и встали. Кто-то в соседнем вагоне вскричал:
— Матерь Божья!
Мы были на длинном мосту из металлических ферм, и под нами текла река. Я открыл карту и проследил наш маршрут от Веракруса. Я нашел Тиерра-Бланка, и болота, и реку: оказывается, это была Рио-Папалоапан. Согласно путеводителю, площадь бассейна реки Папалоапан «составляет две Голландии», но вот о здешних поселениях сказать «практически нечего». Мы проторчали на мосту еще час — довольно неприятный час, потому что здесь невозможно было выйти из вагона и размяться. На мосту не предусматривалось пешеходной дорожки, да и вид реки далеко внизу был весьма грозен. Я захотел было поесть, но решил воздержаться. С такой скоростью мы еще не один день будем добираться до Тапачулы. Пассажиры, застрявшие в поезде, застрявшем на мосту, возбуждались все больше, и гватемальские дети из большой семьи свесились из окон и кричали: