Статьи из журнала «Сеанс»
Шрифт:
Адюльтер — одна из самых социальных тем в культуре: на нем, как на оселке, проверяется так называемая общественная мораль. Про сам треугольник ничего нового не скажешь — он как топор, из которого варят суп: в конце его можно убрать без всякого ущерба для кулеша. Про любовь вообще писать труднее всего — больная тема, неприятная. Один Стендаль, кажется, не стеснялся. Любовь, как правило, домысливается читателем из личного опыта. Автор рассказывает о препятствиях, преодолеваемых влюбленными, и о реакции общества на адюльтер; чем откровенней автор, тем меньше мы узнаем о страшной, животной, физической стороне любви или о драме неизлечимой зависимости. Зато о стране нам сообщают столько, сколько не выболтают десять аналитиков. Вот почему самые удачные тексты и фильмы о «треугольниках» появляются на больших исторических переломах. Кстати, тема выбора героини (реже — героя) почти всегда накладывается на тему выбора России, безнадежно застрявшей между двумя моделями развития и неспособной определиться, почему так и мучаются все трое — Европа, Азия и, соответственно, мы.
Общим местом (хотя приличной статьи о фильме мне прочесть еще не довелось) стало сопоставление «Связи» с «Осенью» Андрея Смирнова; сопоставление и впрямь напрашивается —
В «Связи» нет никакой связи, контекст утрачен начисто, прочее население страны представлено крайне скупо. Камера Сергея Мачильского предельно субъективна: весь фильм — на крупных планах, даже и городская реальность в них не попадает. И этот минимализм — знак еще большего разрыва, окончательной изоляции: страна безусловно есть «где-то там», но героям нет до нее никакого дела. Как и ей до них.
Главное, что в «Связи» есть, — констатация полного отсутствия среды. Любовь возникает не потому, что Илюша и Нина жить друг без друга не могут, а потому, что девать им себя некуда. Лидия Гинзбург много писала о том, что в любви действует механизм отвлечения. Человек охотно и радостно отвлекается на работу, общение с друзьями, на прогулку, наконец, — лишь бы оторваться от перипетий личной жизни. Но герои «Связи» толком не работают. Героиня собирает в журнал рекламные материалы, а герой держит два охотничьих магазина и переставляет чучело кенгуру. Единственное, чем они живут, это их роман. Оба в кризисе среднего возраста, оба думали, что «больше уже ничего не будет», оба держатся за иллюзию жизни и молодости, и на месте партнера мог быть решительно любой. Кроме общих воспоминаний детства, тем для общения нет. Поэтому даже в постели они до сих пор повязывают галстуки и поют «Ля-ля-ля, жу-жу-жу, по секрету всему свету». Взаимная пасмурная нежность осиротевших детей, которым некуда себя деть, — вот что у Смирновой вместо любви; и слава Богу. Но если от любви герои еще могут насовершать поступков, порушить свою и чужую жизнь, начать новую — то от такой связи, «пасмурной мокрой ласковости», как называет это Лимонов, ничего хорошего не происходит.
В сценарии (который, к слову сказать, хуже фильма) все выглядело несколько оптимистичнее: там герои оставались в семьях, надеясь если не начать новую жизнь, так уж хоть укрепить старую. В фильме все грубее, проще, никакой надежды нет, и заладится ли у них пресловутая старая жизнь — неясно. Это не волевое решение, не следование долгу, а как раз полное отсутствие воли, готовность довольствоваться полужизнью. И это тоже точно — сегодняшние граждане в массе своей категорически не готовы к осмысленному решению.
Кстати, пасмурные города — еще один символ неразрешимого выбора: то, что история сделана московско-питерской, вполне соответствует вечным русским метаниям. Либо жить по-питерски, либо по-московски, — но драма в том, что и Питер давно не тот западный, имперский, умышленный город, символ перспективы и линейности, и Москва давно не та добрая и жестокая купчиха, символ азиатской цикличности. Все выродилось, как вырождается усадебный интерьер в гостинично-санаторный номер: какая разница, номер ли в «Рэдисон», комната ли в разваливающемся санатории?
№ 29/30, декабрь 2007 года
For mat
В новом романе Александра Мелихова «Обитель блаженных» проводится занятная мысль о том, что профанирование филологии начинается со стирания междужанровых границ (впрочем, именно стирание границ — между дилетантами и профессионалами, бездарью и талантом — лежит в основе всякого профанирования; напомним, что profani — и есть непосвященные, которым предлагается покинуть храм перед причастием). Когда роман, поэму или эссе с одинаковой легкостью называют «текстом» — следующим шагом будет подверстка под это же понятие и объявления на улице, и инструкции по пользованию презервативом, и любой другой сущности. В результате Битов пишет эссе «Жизнь как текст», а кто-нибудь из малоудачных клонов Битова поспешает в редакцию НЛО или «Неприкосновенного запаса» с текстом «Транспорт как текст», «Секс как текст», «Говно как текст» — или «Текст как говно»… Аналогичным образом обстоит дело с другими словечками, которыми так часто оперирует «постиндустриальная» мысль: все произведения — от книжной серии до блокбастера — подверстываются под определение «проект», чем подчеркивается как предумышленный, демонстративно не-спонтанный их характер, так и некоторая условность, неполная осуществленность. Ведь проект есть нечто объявленное, но еще не доведенное до конца. Ответственность сразу снижается: мой новый проект… А что, он еще только в проекте? Нет, уже осуществился, но само слово подчеркивает желанную неокончательность: проект Алексея Германа «Гарпастум» давно по фестивалям прошел, призы собрал — но все еще остается проектом, грандиозным обещанием. И так во всем. Последний пример — слово «мотивация», заменившее собою понятия «цель», «смысл», «желание», «вдохновение», «любовь», «страсть» и т. д.
Самым употребительным термином этого ряда — назовем его, что ли, рядом предельно обобщающих понятий, — стал пресловутый «формат». Как «текст» объединяет собою целый ряд понятий: роман, повесть, рассказ, инструкция, жизнь, говно, любой вообще объект анализа, так и «формат» отменил множество упраздненных терминов. Когда обобщающее слово заменяет несколько упраздненных слов, а за ними и предметов — происходит нечто вроде замены многобожия (с его
Исходя из этого, дадим определение — пока не прагматическое, т. е. не дающее руководства к использованию «формата», но чисто семантическое. Форматом называется совокупность требований к произведению искусства, претендующему на известный уровень публичности и оплаты. Это требования жанровые, структурные, смысловые, политические, эстетические — все в кучу. Одной из причин живучести самого понятия «формат» является лестность и даже комплиментарность антонимического понятия «неформат». Раньше, если ваш текст (во всей совокупности значений, вплоть до говна и жизни) не удовлетворял требованиям заказчика, вам могли сказать, что это халтура, плагиат или подрыв основ государственности. Теперь вам говорят лишь, что это неформат — то есть ваш продукт не удовлетворяет нашим требованиям, но это может служить и гарантией его качества, слишком высокого для нашей аудитории. Как слово «формат» снимает с говорящего всякие обязанности по разъяснению тех или иных ограничений (у нас такой формат — и точка, и мы не обязаны ничего обосновывать), так и слово «неформат» снимает всякие претензии к творцу: он не попал в установленные нами рамки, но это, может, и к лучшему? Слово «неформат», при всем сходстве морфологии и фонетики, не имеет ничего общего с «неликвидом» или «некондицией»: в мире, где потребление является главной доблестью, а тираж — главным показателем качества, неформатность продукта отнюдь не означает его второсортности. Скорее напротив. «Война и мир» — чистый неформат с точки зрения сегодняшнего школьника, но в этом ее главная ценность: форматная литература забывается через день после прочтения.
«Формат» — чрезвычайно удобный термин: он не только позволяет цензору-редактору облегчить процедуру отказа, но и обезличивает самого редактора, упраздняет принимающую сторону. Всякая работа завершается актом приемки, и этот акт обычно осуществляется конкретным человеком, портящим себе на этой работе кровь и нервы. Сегодня приемщик — кстати, неизбежная инстанция во всех видах современного искусства, сменившая традиционный главлит, редактора, корректора и прочая, — может ограничиться грустной констатацией: увы, это не наш формат. Формат безлик, ни за что ни перед кем не отвечает, с ним не поспоришь, его не переформатируешь. Вы не влезаете в наше прокрустово ложе. Идите искать другое ложе — это не возбраняется. Важная черта формата заключается в том, что он является именно совокупностью НАВЯЗАННЫХ требований: и автор, и редактор, и руководитель одинаково подчинены ему. Скажем, с точки зрения главного редактора журнала «Новый мир» образца 1975 года, «Архипелаг ГУЛАГ» есть безусловный неформат. Вместо того чтобы объяснять автору и читателю губительность этой книги для советской власти и радикальность ее философии, неприемлемой в условиях зрелого социализма, — редактор может ограничиться словами о формате, и все будет ясно. За формат никто не должен отвечать — он спущен сверху, как золотое сечение. Это некая расчеловеченная, платоновская сущность, никем не навязанная, бывшая всегда. Что-то вроде старой (и очень платоновской по сути) формулировки Мандельштама: «Размеры ничьи, размеры Божьи. А вот ритм — собственность поэта». Так и тут: форматы ничьи, форматы Божьи. Правда, они в большинстве своем слизаны с западного стандарта, — но ведь и на Западе их никто не придумывал. К ним просто раньше прорылись. Формат — нечто вроде абсолютной формулы, формы: ток-шоу для домохозяек не должно длиться долее часа и не может освещать проблемы древнегреческой философии. Таково его имманентное свойство. Диктат форм есть диктат куда более абсолютный, нежели произвол личностей. Формат — в чистом виде диктатура закона: вы должны потратить на эту тему пять тысяч знаков и ни запятой более. В этом смысле понятие формата сродни классицистическому канону: единство времени, места и действия, конфликт между чувством и долгом, каждое имя что-нибудь значит. В сонете четырнадцать строк, а если двадцать, то это неформат, несонет.
Само по себе подобное понимание законов искусства имеет ровно один минус, а именно: сильно затрудняет развитие любого вида человеческой деятельности. Жестко формализованное (форматизованное) творчество получает, конечно, дополнительный стимул — ибо препятствие для того и существует, чтобы его преодолевать, — но очень скоро коснеет и вырождается в беспомощный самоповтор. Человечество ставит себе препоны лишь для того, чтобы ломать их в конце концов, — ибо все великое рождается на стыке жанров или в междужанровом пространстве, а истинный реализм заключается в преодолении ползучего правдоподобия. Понятие формата тоже рано или поздно должно быть упразднено — но в том-то и штука, что оно непреодолимо. В философии потребления существует чудовищный принцип: предмет продается лишь потому, что он привычен, узнаваем, любим. Вскрывая банку тушенки, вы должны быть твердо уверены, что не обнаружите там рыбу, т. е. неформат с точки зрения туриста. Включая телевизор с намерением пронаблюдать домохозяйское шоу, вы должны точно знать, что не будете загружены структурализмом. Формат в наше время есть прежде всего понятие коммерческое: автор должен соответствовать четким границам не потому, что это важное эстетическое условие (как сковывающая «Догма» фон Триера, надуманный «Манифест» Манского или упомянутый классицистический канон), а потому, что иначе его товар не будет продаваться. Это наивное и глубоко ложное по сути своей требование не учитывает истинной психологии потребителя: ведь даже тушенка приедается, а клонированное искусство наскучивает еще быстрее. Чтобы спасти бренд «Борис Акунин» или «Дарья Донцова», их надо регулярно обновлять — роман Акунина о любви или Донцовой о войне продавался бы лучше очередного стопроцентно предсказуемого детектива; это понял Перес-Реверте, вовремя сменивший формат, или Пелевин, меняющий форматы регулярно. Однако большинство российских газетных и телевизионных начальников, менеджеров от культуры, торговцев искусством до сих пор категорически не принимают самой идеи ре-форматирования: ребрендинг чаще всего сводится к замене красного цвета синим, а русских букв латинскими. Формат на то и формат, чтобы от него не отступали, то есть чтобы сама идея развития (ре-форматирования, ре-формы) не приходила в буйную голову творца или понурую головенку потребителя.