Стая
Шрифт:
Наконец ожидание борьбы и победы измаяло его настолько, что он запел, первым начав этот бой с намерением в этот раз наверняка победить отчаяние, обреченность и безмолвие, какими день за днем, мгновение за мгновением упорно и устремленно убивал в нем жизнь его новый и ловкий враг.
Распушив хвост, грозно приопустив напрягшиеся крылья, готовый и к схватке, и к свадьбе, он, вытянув вперед шею, заскиркал в этот раз громче и требовательнее, чем до сих пор, а затем, точно обращаясь к пробуждающемуся небу, в котором, еще недавно посверкивавшие сквозь хвою, сейчас одна за другою гасли звезды, запрокинул свою бородатую голову и запел уже настоящую песню любви и борьбы, первую в этом году. Он пел, закрывши глаза, и после первой песни,
Точно — в следующий миг он словно бы и различил даже ее саму на проталинке подле рогатого, что тебе сохатый, выворота и стремительно упал вниз к ней, торжественно и нарядно взъерошенный, опьяненный собственной песней.
Но он ошибся — пред ним среди прошлогодней, убитой еще осенними заморозками травы торчал обгоревший и прогнивший пенек. Почудившейся ему вдруг подруги нигде не было. Он вспрыгнул на выворот, во все стороны над собою выставлявший давно омертвелые корни, но и там, дальше, насколько вокруг было видно, его не поджидал никто, кроме все того же необъяснимо недосягаемого противника, какой, в этот раз обернувшись вдруг словно бы обыкновенным филином, по-разбойничьи прохохотал ему в ответ из далекой чащи.
Над тайгой к этому времени пробились первые лучи солнца, и он, тяжело взлетев, покинул ток поначалу все же без отчаяния и безнадежности: а вдруг он не ошибся, вдруг она все-таки прилетала сегодня, но кто-то другой, какой-то трусливо безмолвный и подло коварный петух, подлетев к ней первым и присваивая чужую песню, увел копалуху за собою, испугавшись открытого поединка?
Безнадежность и отчаяние настигли его чуть погодя. Днем. И уже привычно укрепились к ночи до нестерпимости.
То, что теперь перед рассветами он переживал и испытывал, было уже не просто голосом его плоти и страстью, какие время от времени предназначено испытывать всему живому, все это являлось для него сейчас непреложным и обязательным законом природы, какой он был обязан и нынче использовать безоговорочно, несмотря ни на что, потому как лишь для одного этого, в сущности, он и появился когда-то на свет — пока жив, он должен продолжать свой род. И потому снова всю ночь после захода солнца его, затаившегося, миг за мигом хладнокровно уничтожал, не нанося при этом, однако, ни единой видимой раны, его новый жестокий противник: родные борки и болота вокруг оказались для него этой весной вдруг отчего-то мертвы настолько, что отныне ему среди них больше не было места.
К утру, однако, одновременно с природным зовом крови, в нем опять ожили и надежда победить, и решимость бороться, и опять он до рассвета прилетел все на ту же заветную свою сосну и запел.
Собственная песня, как и давеча, снова всколыхнула в нем азарт, какой вновь обманул его все же: хотя он и ни разу не уловил ответного пения, ему тем не менее несколько раз упорно чудилось, будто на прогалины с окружающих сосен то и дело слетают друг за другом долгожданные соперники, но отчего-то тотчас там затаиваются, не подавая больше знаков и не выходя открыто для схватки. И, жаждущий боя, подчиняясь обманывавшим его уху и глазу, он стремительно падал на очередную весеннюю проплешину, утыканную причудливо омертвелыми пнями. Не веря глазам своим, взъерошенный по-боевому, распустивший хвост, он, раскинутыми широко крылами вороша испревший лист, некоторое время упрямо чертил по оттаявшей земле свои круги.
Но всякий раз и на всякой прогалине, за каждым пнем или кочкой его встречала одна пустота, постоянная нынче, либо тихие шорохи прошлогодней высокой травы, уже просушившейся днями на солнце, либо легкий, временами будто
И он принимался токовать снова.
Разъяренный после каждой неудачи, взлетая вновь с земли и не таясь больше нисколько, он уже открыто садился теперь на нижние голые сучья ближайших деревьев.
Так прошло несколько рассветов.
Наконец разом чуть не прекратилось для него все и навсегда.
Однажды на подлете к своей сосне он в последний только момент различил в хвое две вспыхнувшие вдруг крохотные зеленые искры! Еще и не сообразив, что бы это могло быть, он лишь затормозил невольно, широко раскинув крылья и уперевшись ими в тугой встречный воздух. Его тотчас подбросило на верхнюю ветку, и в тот же самый миг с его привычного и обсиженного давным-давно места, с которого он всегда начинал токованье, тенью метнулась к нему неслышимая и стремительная рысь. Но достать его теперь она уже никак не могла, и, успев только вырвать из хвоста несколько перьев, лесная ловкая кошка, одуревшая, вероятно, от голода, едва сама не сорвалась вниз. Но он и не глядел, что стало с нею дальше, потому что, почти не работая крыльями, точно подшибленный ударом свинца — однажды пережил он и такое, — он с высоты ушел прямо в крепи и там затаился надолго, пропустив следом не один рассвет.
Постепенно ему стало ясно, что лишь его одинокое пение привлекло голодную кошку, и, видно, уже давно. Не одну, видно, зарю охотилась она за ним, пока точно не выследила дерева, с которого перед каждым утром он упрямо начинал свои отчаянные песни. Что ж, дело обычное — за ним охотились не впервые, но теперь ему уже чудилось, будто это голодной кошкою, как давеча филином, обернулся вдруг все тот же его нынешний враг, постоянно его преследовавший…
Он поднялся с лунки во мху, в которой коротал эту теплую тревожную ночь, сулившую нынче пришествие скорой стойкой непогоды.
Было безветренно, и какая-то вязкая стояла тишина вокруг. Ни одного чужого неосторожного звука не долетало сюда. Березы среди топи стояли не шелохнувшись, еще неразговорчивые, еще не опушенные свежей листвою, и он различал пока только их осторожные шепоты — это, все более набухая жизненною силою, нет-нет да на их ветвях трескались почки, изготовившиеся распуститься.
Он чувствовал, что нынче его время ушло окончательно и что ему так и не одолеть своего врага, какой заявил о себе впервые этой весною. Да, раньше он в эту пору обычно уже не вылетал на ток, а уж в такую-то погоду — тем более.
Подойдя к лывинке меж кочек и ступив на кромку еще сохранившейся здесь наледи, он напился. Вода была еще по-весеннему пьяной, и он, невольно нахохлившись и приопустив крылья, подскочил по мху и раз и другой, точно перед ним вдруг оказался долгожданный соперник, на которого необходимо нападать. Но никого здесь, кроме него, не было и быть не могло: непролазные уремы охраняли этот островок посреди одного из немногих теперь в округе мшаников, и надежная паутина сушняка скрывала его сверху. Да, здесь он был в полной безопасности… если бы не нынешний враг, ни на миг не оставлявший его в покое, враг, от которого некуда было скрыться и который сам в свою очередь ни разу не вышел открыто для честного поединка.
В небе, начиненном нынче ненастьем, не было видно звезд, время же неотвратимо приближалось к рассвету, и он, шумно и тяжело забив крыльями, прошиб над собою ломкий сушняк и свечою влетел в нависшую над болотом мглу.
Приблизившись к опушке борка, он облетел его сперва, лишь приглядываясь к своей давней сосне, но даже и не собираясь теперь садиться на нее. Затем, сделав над болотом круг, он вернулся и устроился на другом дереве, хотя и на своей сосне не смог обнаружить ничего подозрительного. Из благоразумия все же он и здесь, на чужом месте, сел чуть ли не у самой макушки, где уже никакая кошка не смогла бы достать его.