Стая
Шрифт:
И тотчас привычное нынешнее безмолвие сомкнулось вокруг него.
С высоты ему хорошо был виден восток, и, пусть в той стороне еще не было заметно никаких признаков рассвета, он все равно знал точно, что заре — скоро время и что солнца, может быть, не будет вовсе не только нынче, а и еще несколько дней. Сейчас он чувствовал на себе всю тяжесть непогодного, пасмурного неба, в котором низко, почти сразу над макушками сосен, скользили сырые, перегруженные дождем тучи.
И все-таки, вяло поскиркав и распалив себя, он запел сегодня не столько призывая на бой и свадьбу своих соплеменников, сколько от отважного отчаяния, возвещая окружившей его теперь повсюду пустоте и собственному одиночеству, что он еще жив и не думает сдаваться,
Да, теперь он спешил петь даже не по своей словно бы воле — теперь это уже сама природа в нем наверстывала все из-за выследившей его упрямой кошки пропущенные зори. И, заканчивая одну песню, он тут же заводил другую, пока не различил вдруг будто бы квохтанье копалухи… и очнулся.
Нет, слух и воображение обманули его и в этот раз: это просто пошел собиравшийся всю ночь дождь, заполняя тайгу своим ровным шумом. Дождь бил косо, крупный и сильный. Первый нынешний дождь, который должен был доесть по уремам и оврагам последние наледи, заставить распуститься уже давно изготовившиеся к тому деревья и дать траве росту.
Весна кончилась.
Еще покуда защищаемый сверху хвоей от прямых струй первого летнего дождя, он некоторое время, моргая и все еще нахохлившись, глядел на совершавшееся в природе неистовство, означавшее, что теперь уже окончательно пришло лето и потому его песни никому больше не требуются.
Но вот и первая капля, прошмыгнувшая сверху сквозь редкую хвою, упала ему на спину. За нею — другая, третья, четвертая…
Ждать больше было некого и нечего, и, сорвавшись с ветки, он точно так же, как после неудачного хищного броска голодной лесной кошки, будто подшибленный прямым выстрелом, тараня грудью ударявший ему навстречу дождь и почти не работая крыльями, спикировал в болото и затих наконец, забившись в мох и втянув голову, глядя, как на ветках сомкнувшихся вокруг него кустов то и дело скапливаются то тут, то там и затем с хлюпаньем обрушиваются крупные и какие-то нестерпимо голые, как одна жестокая и чистая правда, прозрачные капли первого летнего дождя.
Нет, он не сдался.
Просто он никак не мог победить в этот раз, потому что это было ему не под силу, и всю весну, оказывается, он вел откровенно неравный бой с врагом, нынче для него непобедимым, точное имя которого — одиночество и которого без друга и товарища еще никогда не удавалось и не удастся одолеть ни одному живому существу.
Ни птице.
Ни зверю.
Ни даже человеку.
Гранат
Сказать следует прежде всего, что был Гранат молодым гончим псом. Обыкновенно вислоухим, крепкобедрым, с увлекающимся чистым и звонким гоном, прослушав который в гулком, обнажившемся осеннем лесу еще в первый для Граната охотницкий сезон, многие со знаньем дела предсказывали ему добычливое будущее: «Во дает… во дает, артист! Козловский какой, да и только!..» В общем, чего тут долго-то говорить, гон у Граната народился и верно лихой, ровный, высокий. Впрямь что песня. К тому же на втором году жизни к столь рано обнадежившей мощи и чистоте голоса присовокупился у него еще и природный талант в поиске: оказался Гранат вынослив, жаден до работы и послушен в ней да быстр и ловок, как добрая, в нынешних, небогатых весьма охотах уже порядком охитревшая собака. А впрочем-то, вымахал он в обыкновеннейшего гончака, у которого все этакие высочайшие промысловые достоинства подразумеваются само собой. Худых собак в наших местах не держат: коль сразу не пошла — пристреливают. Так что Гранат попросту удался на славу
Но во вторую осень, когда пошел он уже по-взрослому твердо и, полагать надо, раскрыл далеко, конечно, еще не все свои таланты, Витька недолго успел поохотиться с ним, распаляясь до истинного, до обжигающего душу азарта, до острого замирания духа перед выстрелом по зверю, будто летящему через лаз в болотном густяке, когда кажется, что ничего лучшего в мире, чем охота с гончей, и не сыскать, — в октябре пришла из военкомата повестка. Пришла, когда уже и до праздников-то рукой подать было, когда, по правде-то говоря, домашние и ждать перестали ее вовсе, когда и сам Витька уж уверовал, что еще с годок отпускается ему вольно казаковать…
Несколько вечеров не гас в доме свет, не смолкали аккордеон и гитара, песни и бабий визг.
Витькин отец в эти дни ничего не хозяевал по усадьбе и не ходил в завод вахтерить. В выпущенной поверх «парадьних» штанов косоворотке вываливался он время от времени из избы, на мгновение выпуская во двор из жилья жаркий человеческий говор. Придерживаясь коричневыми пальцами за бревна избы, устраивался он на завалинке, доставал кисет и трубку и, закуривая, рассыпал самосад на острые коленки.
Схоронившись в конуру, Гранат наблюдал за ним настороженно: молчаливого этого, узколицего старика с тонким красным носом и седыми щеками побаивался он и трезвого-то. Но в эти дни старик не задирался, как обычно. Только то и дело посасывал трубку, попыхивая едким дымом, на все вокруг роняя искры и по-удалому не туша их нисколечко, что по обыкновению всегда раньше спешил исполнить. Насосавшись табаку до сипов в горле, он из трубки выколачивал в снег пепел, глухо, с клекотом в груди, кашлял, поднося ко рту кулак и раздувая седые щеки, и снова придерживаясь за бревна стены, скрывался в доме, где не прекращалась гулянка.
А мать Витькина, старуха еще крепкая, находившаяся уже в тех покойных годах, когда кажется, будто человек совершенно не меняется и так никогда молодым словно бы не был, нынче тоже ничего почти не хлопотала по хозяйству. С утра пораньше засыпав курам зерна, она лишь два раза в день выносила скотине пойло и давала сена. Доила скоро и неловко, так что, всегда смирная, корова вдруг необычно взбрыкивала в хлеву.
А во дворе стоял переполох, с утра и до вечера.
То и дело приходили и уходили всякие чужие люди. Иногда же невидимая и корежащая сила из избы выхлестывала на морозный воздух молодых пошатывающихся парней, Витькиных годков и товарищей, кое-кто из которых был, в точности как и Витька сам нынче, острижен наголо.
Вечерами, когда меньше становилось в избе народу и размокавший днем снег начинал затвердевать и поскрипывать под ходом, Гранат подбегал к окошку в горницу, ставил на завалинку передние лапы и, вытягиваясь, через желтое, снизу инеем покрывшееся стекло заглядывал в щелку меж цветастыми занавесками. И сколько он этак ни заглядывал, за сдвинутыми друг к дружке столами все сидели гости. Закрыв глаза и опустив к мехам распаренное до поту, мокрое лицо, играл, точно в беспамятстве, аккордеонист, и посередь избы отчаянные девки дробно отстукивали по половицам веселыми крепкими ногами, и взметались легкие подолы их нарядных платьев, и под лапами у Граната подрагивала завалинка.
Изредка на улицу выходил и Витька.
С радостным визгом Гранат кидался к нему навстречу, оставляя на хозяйской нарядной одежде снежные следы быстрых и радостных от возбуждения лап и норовя лизнуть Витьку в сморщившийся от веселья нос, в оттопырившиеся, улыбающиеся губы. Лизаться Витька не давал, но и не отгонял прочь сразу, да и не сердился вообще, как часто прежде, за такие-то проделки. Добродушный и общительный, Витька весело теребил Граната за ушами и говорил непонятное:
— Служить, пес, едем! Служи-ить! — Небольно при этом щелкал по морде и говорил снова: — Так-то вот, псина! Эх, предки наши — обезьяны…