Стена (Фантастические повести)
Шрифт:
Игорь, случалось, чувствовал себя не семнадцатилетним парнем, мужчиной почти, а желторотым сосунком, этаким пятиклассником, или, как назвал бы Леднев, приготовишкой. Смущается, глаза долу опускает, особенно если с женщиной разговаривает, а хуже — с молодой. Странное дело: деревенские молодки глядели на Игоря как на кукленка, как на ненастоящего, только не щупали. А уж и ладонями всплескивали: ах, голодный! ах, притомившийся! И смотрели, как ел, чуть не в рот заглядывали. Понятно, что не по злобе — по жалости, по доброте душевной, а все ж от смущения деться некуда. Не привык к такому
— Федор — это где Анна?
— Точно, молодец. Понравилась Анна?
— Куда там… — буркнул под нос, а про себя — едва ли себя не таясь — подумал: и впрямь хороша. Да только — мимо, мимо, дорога дальше идет…
— А поутру, если раненько встанем, позавтракаем, чем бог да твоя Анна послали, еще в одну деревеньку зайдем — до города. Называется — Лежневка.
— Тоже чужая память?
— Вестимо.
Колорист, хрен старый! Когда забывает он о своей роли этакого Платона Каратаева, горьковского Луки, обо всех этих «вестимо» да «кубыть» с «мабутью», нормальным человеком становится. Одно слово — профессором. Впрочем, Игорь привык, а отмечает все это машинально, между строк.
— А Пеликан где, сказал, будет?
— Кто что про Пеликана ведает?
— Жалко.
— Никак, соскучился?
— Да нет, так просто…
А ведь соскучился, а, Бородин? Соскучился по Пеликану, по тайне, что с ним рука об руку ходит, по улыбке его, по приговорке глупой: «ехали бояре». Кто такой Пеликан? Что за прозвище дурацкое, птичье? И не просто птичье — Сорока там или Орел, а экзотическое, броское. Леднев зовет его по-человечески: Григорий Львович, а Пеликан вроде бы обижается, во всяком случае, делает вид, что обижен. Зовите меня птичьим именем — и все! Вот нос у него, конечно, здоровущий — может, оттого?..
Он появляется и исчезает, как бог на душу положит: только-только возник, а через пару часов след простыл. Но идет параллельным курсом с Ледневым и Игорем, в те же края движется.
Игорь спрашивал его, кто он по профессии, по роду- племени. Смеется, отшучивается: пеликаны — птицы вольные, весенние… Странный человек.
Да, хорошо, что вспомнил:
— Павел Николаевич, а кто в Лежневке?
— Не понял тебя?
— Красные или белые?
— Все люди.
Ну уж так! У Игоря на этот счет другое мнение имелось.
— А все-таки?
— Не знаю, Игорек. Придем — посмотрим.
— Не поздно ли будет?
— Кого ты боишься? Красных? Белых?
— Зеленых… — буркнул, не желая объяснять в тысячный раз, чтоб не возвращаться к утомительному старому спору. Старику только повод дай… Забавно: сколько они идут, а все как-то получается, что ни белых, ни красных в лицо, так сказать, не встречали. В какую деревню ни зайдут — пусто, никто постоем не стоит. Объясняют: были, вот-вот снялись. А кто был? Когда одни, говорят, когда другие. А какие лучше? Молчат, мнутся. Это-то понятно: боятся прохожих людей. Скажешь: красные хороши — а вдруг белым донесут? И наоборот.
Люди…
По-ледневски: выжить хотят.
Сказал о том Пеликану, а он смеется:
— Ишь чего придумал, ехали бояре! Они, брат, честнее нас с тобой живут и жить будут. А молчат, потому что врать не хотят, а как по правде — не знают еще.
Игорь ему напомнил услышанное:
— У стариков Чоховых двух дочерей белые запороли.
А Пеликан опять смеется:
— Верно! Так в деревне, ехали бояре, красных пока не было. Вот они и не знают, сколь дочерей те запорют.
Игорь возмущался:
— Ну, знаешь, говори, да не заговаривайся!
А Пеликан смотрел на него хитрым глазом, другой сощурив до щелочки, спрашивал вроде начальнически:
— За красных страдаешь, милок?
И весь разговор. Ах, Пеликан, Пеликан, Григорий Львович…
Старик Леднев, профессор исторический, заворочался, устраиваясь поудобнее, сказал сонным голосом:
— А не мудренее ли утро вечера? Ложись, Игорек, спи, родной, завтра ра-а-аненько разбужу, чуть свет, — и захрапел, как включился. Засыпал он всегда как младенец, ни о какой бессоннице не слыхал, снотворных в котомке не носил.
А Игорь не спал.
Закрыл глаза, потом снова открыл и увидел другой лес, еще светлый, предвечерний, прозрачный, и тропинку, протоптанную сотнями ног, и сломанную скамью, и рогатку березы. Дома он уже был, дома.
3
Что все это было?
Сон наяву? Расшалившаяся фантазия? Воображение — столь же болезненное, сколь и богатое?..
Или иначе. Традиционное путешествие во времени? Шаг в другой мир? Сложная наведенная галлюцинация?..
Если бы Игорь Бородин любил научную фантастику, то он запросто мог бы применить такие термины, как, например, «нуль-переход», или еще почище — «нарушение целостности пространственно-временного континуума». Щедрые на выдумку фантасты лихо объяснили бы все и вся, подвели бы научную базу — на уровне доброй гипотезы, навсегда заклеймив случившееся, как, скажем, «эффект Бородина». Каково, а?
А в сущности, никак. И ответ на естественный вопрос: «Что все это было?» — увы, не существовал. Просто однажды, остановившись около этой самой березы, Игорь Бородин, невероятно возжелав чуда, закрыл глаза, и чужая память услужливо перенесла его туда, где жили люди, обладавшие этой памятью. Отметим в вышесказанном два слова: «невероятно возжелав». Отметим и отдадим их на откуп всем тем, для кого фантастика должна обязательно остаться научной. Пусть они придумают для себя какое- нибудь «биопсиполе», которое как раз и вызвало «нарушение целостности «тра-ля-ля-континуума». Пусть. Самому Игорю вполне достаточно слова «чудо». Ну а если уж быть совсем честным, то какая разница — что все это было? Игорь-то не задумывался над объяснением, просто шел к березе и…
Кстати, береза, как оказалось, прямого отношения к переходу не имеет. Однажды, опасаясь, что встретит родителей, возвращающихся с работы, что начнутся вопросы: куда? зачем? когда вернешься? — Игорь ушел в прошлое прямо из дома, из собственной комнаты. И сработал «нуль-переход», не отказал таинственный «континуум». Не в березе дело — в самом Игоре. В чужую память можно путешествовать с любого вокзала. Просто с двойной березой связано самое первое путешествие, а Игорь всегда был склонен романтизировать приметы места…