Степан Халтурин
Шрифт:
Наконец настало утро 6 декабря. Было холодно. Прохожие зарывались носами в теплые воротники, шарфы, башлыки и спешили по домам. С паперти Казанского собора было видно, что в церкви почти нет молящихся. Прихожане в такой мороз предпочли взять грех на душу и отсиживались в тепле. Члены рабочих кружков подходили дружно, особенно из гаванских заводов. С патронного явилась целая инструментальная в составе 45 человек. Все это были знакомые друг с другом люди. Учащаяся молодежь, студенты Медико-хирургической академии и Горного института также собирались большими стаями. Но сил было еще мало.
Рабочие разбрелись по ближайшим
— Что вам угодно, господа?
Кто-то из бунтарей, не задумываясь, ответил:
— А мы желаем отслужить панихиду.
Староста аж отшатнулся, услыхав такое кощунство. День-то ведь царский, разве мыслимо в такой день панихиды служить. Разве что по усопшему императору Николаю Павловичу, отцу ныне здравствующего монарха.
— Нельзя, господа, никак нельзя сегодня служить панихиду, сами ведь знаете, что ноне царский день.
«Бунтари» чуть не прыснули со смеху, вот так угадали! Но староста был неумолим, а время необходимо было выиграть, не привлекая к себе внимания бесцельным шатанием по площади. Сентянин, землеволец, недавно приехавший в Петербург и выделенный народниками для работы среди рабочих, подошел к молодому студенту, державшемуся немного в стороне, поближе к рабочим, тоже забежавшим в собор.
— Я пойду закажу молебен, — шепнул он ему.
— Идите заплатите попам за наш постой, — рассмеялся студент и протянул Сентянину трехрублевую бумажку.
Сентянин нашел старосту, сунул ему в руки деньги и попросил отслужить молебен. Староста еще колебался и искал предлога, чтобы отказать этим необычайным богомольцам.
— С превеликим удовольствием бы исполнил вашу просьбу в другой день, да ведь я уж говорил вам, что панихиды сегодня служить нельзя, в царский день только поминают усопших государей.
— А молебен во здравие?
— Это можно, но во здравие ныне положено только тех поминать, кто наречен именем Николы.
— Вот и хорошо, отслужите во здравие Николая, сына Гаврилова.
Староста пожал плечами и не тронулся с места.
— Ну, что же вы стоите или мало руку позолотил?
— Да, надобно бы прибавить, служба-то уже закончилась, батюшка запросит.
Сентянин добавил еще трешку. Скоро церковь наполнилась гнусавым голосом священника. Из его речитатива можно было понять только слова о здравии и имя Николая Гавриловича.
«Бунтари» с трудом сдерживали улыбки. Халтурин прислушался и чуть не расхохотался. «А ведь ловко придумали, в царский день служить в соборе о здравии Чернышевского».
Когда молебен кончился, все вышли из храма и разместились вокруг, частью на площади, частью на портиках и ступенях паперти. Из соседних трактиров стали подходить рабочие, смешиваясь со все увеличивающейся толпой. В ней было много и просто праздных зевак.
Но пора действовать. К студенту, дававшему трешку, подошел рабочий Василий Яковлев:
— Георгий
— Скажу, Василий, предупреди только всех, чтобы держались потесней, а то полиция прорвется, и мне несдобровать.
— Сейчас Митрофанова кликну. — Яковлев нашел Митрофанова, и они вместе стали обходить группы рабочих, приглашая их образовать плотное кольцо вокруг студента.
Над толпой раздался звонкий голос:
— Друзья! Мы только что отслужили молебен за здравие Николая Гавриловича Чернышевского и других мучеников за народное дело. Вам, собравшимся здесь работникам, давно пора знать, кто был Чернышевский. Это был писатель, сосланный в 1864 году на каторгу за то, что волю, данную царем-освободителем, он назвал обманом. Не свободен тот народ, говорил он, которому за дорогую цену дали пески и болота, невыгодные помещику; не свободен тот народ, который за эти болота отдает и царю и барину больше, чем сам зарабатывает, у которого высекают розгами эти страшно тяжелые подати, у которого продают последнюю корову, лошадь, избу, у которого забирают лучших работников в солдатскую службу.
Нельзя назвать вольным и работника, который, как вол, работает на хозяина, отдает ему все свои силы, здоровье, свой ум, свою плоть и кровь, а от него получает сырой и холодный угол да несколько грошей. За эту святую истину наш даровитый писатель сослан в каторгу и мучится в ней и до сих пор. Таких людей не один Чернышевский — их было и есть много: декабристы, петрашевцы, каракозовцы, нечаевцы, долгушинцы и все наши мученики последних лет…
Они стояли и стоят за то же народное дело. Я говорю— народное, потому что оно начато было самим народом. Припомните Разина, Пугачева, Антона Петрова! Всем одна участь: казнь, каторга, тюрьма. Но чем больше они выстрадали, тем больше им слава. Да здравствуют мученики за народное дело! Друзья! Мы собрались, чтобы заявить здесь перед всем Петербургом, перед всей Россией нашу полную солидарность с этими людьми, наше знамя — их знамя; на нем написано: «Земля и воля крестьянину и работнику». Вот оно — да здравствует земля и воля!
Гром рукоплесканий, дружное «ура» приветствовали появление над толпой красного знамени, крики заглушили полицейские свистки.
К Халтурину подбежал Митрофанов:
— Ну, Степан, как речь-то?
— Хорошо, кто это говорил?
— А ты не знаешь?
— Нет.
— Так это Плеханов, студент Горного, он давно с нами связан, толковый малый.
— Ты вот что, поди к нему да присматривай, а то полиция зашевелилась.
Митрофанов побежал. Протолкавшись к Плеханову, сдернул с него шапку и напялил какую-то фуражку, затем башлыком закрутил голову.
— Ну, вот так, пожалуй, не узнают, только теперь пойдем все вместе, иначе арестуют.
И действительно, полиция при помощи дворников пыталась пробиться к оратору и знаменосцу. Когда трижды повторенный натиск «представителей власти» был отбит рабочими и причем с заметным ущербом для полиции, городовые стали хватать тех, кто оказался в последних рядах. Над возбужденной толпой раздалась чья-то звонкая команда: «Стой! Наших берут». Демонстранты остановились, затем человеческая масса подалась назад и стала растекаться, в воздухе замелькали кулаки, по Невскому неслись глухие крики: