Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
– Братиэ…
Все надвинулось ближе к амвону и некоторым усилием умилило свои души, приготовляя их к благому восприятию бани душевной.
– Братиэ!..
И смелыми словами, широкими мазками, с своим несколько смешным хохлацким акцентом о. Евлогий стал рисовать картину распущенности московской: всюду погоня за мирскими наслаждениями, всюду любостяжание и почестей жажда, всюду шанство и чревоугодие, – Алексей Михайлович вспомнил блинки и смиренно потупил очи, – всюду суетность, всюду к Богу и к святыне его небрежение и всяческое умов шатание, – горе мне, горе! И о. Евлогий, грозно сверкая черными глазами, поднимал
Все с удовольствием воспринимали эту баню душевную – только Языков имел вид независимый и даже несколько недовольный. Он считал этот лапидарный поповский тон грубым и неуместным: он стоял за мягкие и изысканные выражения. И он отметил себе в памяти, что эти вот его замечания нужно будет представить в осторожной форме великому государю и вообще московским людям и преподать им несколько примеров галльской политес и утонченности. Ни один порядочный человек не будет кричать там так о каких-то вертелах и сковородах чугунных, уготованных для грешников, – даже «кресла», например, никто теперь там не скажет, ибо это просто, грубо и доступно всякому холопу. Теперь «кресло» там называется les commodites de la conversation, сиречь удобства разговорные, а зубы, к примеру, среди благородных людей называются ameublement da la bouche, сиречь рота оборудование, а щечки какой-нибудь красавицы, вроде Наташи Нарышкиной али там, в Париже, mademoiselle Ninon de Lenclos, к которой он вхож был, там всякий порядочный человек не назвал бы иначе, как trones de la pudeur, a по-нашему, по московскому, будет скромности престолы или целомудрия… Непременно надо будет сказать это великому государю после столового кушания…
– Раздэрэм жэ жэстокоэ сэрдэц наших камэниэ!.. – гремел о. Евлогий, яростно сверкая глазами. – Вэтхую грэх наших расторгнэм катапэтазму…
– Как это он сказал? – тихонько спросил царь Морозова. – Расторгнем чего?
– Он сказал: катапетазму… – недоуменно отвечал Морозов.
– А чего это такое?
– Не ведаю, государь!..
– А ну спроси-ка тихонько Сергеича!..
– Артамон Сергеич, а что это за катапетазма? – наклонился Морозов к Матвееву.
– Не ведаю, Борис Иваныч…
– И Матвеев не ведает, государь…
Алексей Михайлович уважительно посмотрел на о. Евлогия. И вспомнился Олеарий, немчин, гораздо наученный в астроломии и географусе и небесного бегу и землемерию и иным многим мастерствам и мудростям… А патриарх тогда да и другие святители очень все это осуждали. А теперь сами вот за катапетазму взялись… Кто их разберет, где правда?.. И он вздохнул, уповая больше на милость Божию…
– …Нэплодную ума нашэго истрясэм зэмлю, – гремел о. Езлогий, – злосмрадных душ наших грэхами умэрщвленных отвэржэм страсти, да от смэрти духовной освободымся…
Торжествующий, он оглядел москвитян. Они смотрели на него подобострастно и были все в поту: когда проповедь вгоняла человека в пот, это было самым красноречивым доказательством ее морального действия. И Алексей Михайлович возжелал лично выразить о. Евлогию свое полное удовлетворение и царское благоволение, но в это
– Ты что, Ваня? – спросил Алексей Михайлович ласково.
– С государыней негоже, великий государь… – отвечал тот. – Она наказывала, чтобы ты как можно поспешал домой…
– Господи Иисусе… – крестясь, едва вымолвил царь. – Да ведь ей словно полегче было…
– Не ведаю, государь… Ну только велели тебе поспешать…
Вокруг тревожно зашептались.
Царь, сказав лишь несколько ласковых слов ученому проповеднику, повернулся было к выходу, но тотчас же опять обернулся к нему.
– А ты отпой-ка, отец, молебен о здравии государыни, – сказал он.
– Слушаю, вэликий государь… – проговорил о. Евлогий и тотчас же повелительно мигнул дьякону и певчим. – Помолимся, государь…
В свите произошло некоторое смятение: царя ли сопровождать, за царицу ли молиться? Языков сразу нашелся: половина пусть следует за царем земным, а половина пусть остается при царе небесном. Себя он отчислил в провожатые к царю земному. Но он был сумрачен: из сегодняшнего столового кушания явно ничего не выйдет, и эдак, пожалуй, стольник Чемоданов упредит его. Он подхватил государя слева вместо Матвеева, Морозов, очень встревоженный, стал справа, и Алексей Михайлович торжественно и медлительно пошел из храма.
И вдруг точно что толкнуло его в грудях.
Что такое? Кто это?!
Стройная красавица с теплыми карими глазами смотрела на него из толпы справа. Их взгляды на мгновение встретились, и оба сразу почувствовали, что в жизни их вдруг завязался какой-то большой и крепкий узел. А ноги в золотых, расшитых жемчугом ичетыгах, медлительно выносили его на паперть, морозный, пахнущий дымком и пирогами воздух радостно ворвался в его грудь, и громко ликовала белая Москва бесчисленными, казалось, колоколами. Но кто, кто она?..
– Царь, царь, царь… – затарахтел вдруг высохший в мумию жалкий юродивец Гриша, под грязной, холщовой рубахой которого переливчато звенели цепи-вериги. – Царь, Гри-ше-то коопеечку!.. А?.. Царь…
Все остановилось. Чья-то рука сзади услужливо протянула сафьянный кошель, и Алексей Михайлович, достав полтину, перекрестился на горящие среди голубого атласа неба золотые кресты и подал ее Грише.
– Прими Христа ради, Гриша… – ласково сказал он. – И помолись о здравии моей Марьи Ильинишны: захворала что-то моя голубушка…
– Добро, добро, – закивал седой, высохшей головой Гриша. – Я тебя не забываю – будь надежен… Добро!.. Ты поезжай…
– Прости Христа ради, Гриша, – сказал царь. – Ежели что понадобится, ты прямо иди ко мне безо всякого сумления. Скажешь там на крыльца, что сам, мол, царь велел… Прощай, родимый…
– Прощай, царь, прощай… Ничего, поезжай… Ничего…
Возок царский стоял уже у лестницы, как вдруг из толпы, которую осаживали стрельцы, к ногам царя бросился какой-то волосатый, худой, весь синий оборванец. Сперва все испугались: не злоумышленник ли какой? Но потом сообразили, что это челобитная. И челобитная часто могла быть некоторым пострашнее злоумышленника, и все только и ждали жеста царя, чтобы схватить дерзкого.