Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
XXIV. В Усолье
И с утра уже толпились у казачьих стругов царицынские люди, а в особенности у большого струга, на котором, как говорили, хранилась несчетная казна казацкая и около которого день и ночь стояли на часах с обнаженными саблями старые казаки. И не одна казацкая и посадская голова, глядя на этот струг, затуманилась думкой; ахнуть бы как у этих чертей казну их да и махануть куда подальше… А они – хрен с ними!.. – еще себе добудут… Не меньшее, чем струг с казной золотой, возбуждали всеобщее внимание еще два больших судна, вдруг появившаяся в казацкой флотилии: одно было все обтянуто красным сукном, а другое – черным, а на корме у обоих поставлен был эдакий крытый шатер. И возбужденно, и с большой опаской передавали все на ушко один другому, что красный
– Ника-ан? – недоверчиво переспрашивали другие. – Мели, Емеля, твоя неделя!.. Нешто потянут когда казаки за Никона, коли он всю веру святоотеческую нарушил?..
– Во, говори с дураком!.. – раздавались бабьи голоса. – Ничего он не нарушал. Это бояре про него слух пустили, что он на место Христа стать готовится, а он ни слухом ни духом тут не виноват. Он только старую веру утвердить хотел. Вся смута и тут от бояр идет. Потому седни патриарха сожрут, завтра царевича, а там, глядишь, и до самого царя доберутся.
– Ох, бабыньки, хошь бы глазком одним поглядеть, какой он на себя патриарх-то бывает.
– Какой? Известно какой… – бросил, проходя мимо, какой-то казак-зубоскал. – С хвостом и с рогами…
– Тьфу, окаянный. Чтоб тебе…
Наконец, назначен был и день отвала. Так как по-прежнему стояла несусветная жара, – из страшных пустынь Азии несло, как из раскаленной печи, – то старшины решили выступить только после заката солнца. Казаки – после напутственного молебна – были уже все по стругам. Царицынцы, бросив все дела, усеяли берег. Над городом стоял колокольный звон.
Степан снял шапку и поклонился на все стороны.
– Прощай, батюшка!.. – кричали царицынцы. – Счаетливой вам всем путины. Господь с вами… Ишь, орлы наше!..
И ходко, и красиво пошел на стрежень изукрашенный «Сокол» Степана. За ним тронулся струг патриарший. Царицынцы во все глаза смотрели на него, но никого на нем не было видно, только на корме у шатра с обнаженными саблями стояли два казака на часах.
– Значит, в шатре сам-то… – толковали царицынцы. – Эх, что бы его народу-то показать… Да нешто это мысленно?.. А может, какой лихой человек боярами подослан… Скажут тожа!.. Дык што?.. Пущай издали благословил бы народ. Гляди, гляди, ребята: царевичев трогается…
И на красном струге у шатра стояли на часах два казака с саблями.
– Зря, зря они от нас все так прячут… – говорили царицынцы. – Чай, всем лестно было бы поглядеть… Чего? Степан Тимофееич, он, брат, все знает, что и к чему… Нельзя значит нельзя!.. Да что, бабыньки: а вчерась вечерком я вышла на реку белье полоскать, ан гляжу, на красном-то струге, под шатром, сидит какой-то молодец. Зипун это алый, а кафтан поднебесный, а сам из себя эдакий тоненький, тонюсенький… Так я, вот истинный Господь, и обмерла!.. А из лица-то белый…
За стругом царевича тотчас же тронулся большой струг с казной казацкой, за ним выровнялись те тридцать стругов, которые должны были свернуть в Камышинку, на Дон, а за ними двинулась и вся десятитысячная масса войска казацкого, которое должно было идти Волгой на Москву. Запорожцы и другие конные сели на коней и среди приветственных кликов народа выровнялись, и в облаке пыли стали подыматься по крутому взъезду на берег.
– С Богом!.. Дай Бог час!..
Ивашка Черноярец, ехавший рядом с полковником Ериком во главе отряда, будто оглядывая порядок среди всадников, все смотрел назад, на воеводские хоромы, которые выглядывали из-за стены среди двух башен. И всякий раз, как видел он светлое пятно у теремного окна, по сердцу его проходила горячая волна. «Нет, за такую бабу и жизнь отдать не грех!.. – решительно сплюнул он в сторону. – Только бы управиться там поскорее, да к ней, а там…»
Чрез пять ден сделали короткую передышку в Камышине и, помолившись, двинулись дальше. На зорьке тридцать стругов, назначенных на Дон, и струг с казной повернули в Камышинку, казачью реку. И долго казаки махали один другому шапками и все затуманились грустной думкой: придется ли когда
Пред стругами была пустынная гладь могучей, полноводной реки, которая, пенясь под носами их стругов, могуче шла им навстречу, слева были бугры, обожженные солнцем, а справа – бескрайная степь. То же видели и конные. Здесь шла та «порозжая земля», то «дикое поле», которое так всегда манило к себе русского человека: одних потому, что это сладкая мати-пустыня, где так слышно душе человеческой присутствие Божие, других потому, что можно было здесь жить на всей своей воле: пусть бегают тут и стаи волчьи, пусть бродят и лихие люди, пусть наскочит даже иногда и татарский загон, но нет зато здесь наяна-воеводы, нет постылых приказных, нет родовитого богача-вотчинника или служилого помещика с их обжорливыми управителями, наглыми приказчиками и дворней дармоедами. И не меряна еще никем эта девственная, плодородная земля, и бери ее всякий, сколько хочешь, сколько только силушка твоя осилит: недаром в таких местах о ту пору самое владение называлось посильем и ограничивалось оно только мерой труда и средств земледельца: граница его владений была там, «куда его топор, соха да коса ходили». И было в Волге-матушке много рыбы всякой, много сладких медов да воску яраго приносили бортники из глуши заветных заволжских лесов с бортных урожаев, и не сосчитаешь всякого зверя по зверовьям бескрайным, да какого зверя: и соболь драгоценный водился в тех лесах, и куница, и лиса чернобурая, московскими боярами да боярынями излюбленная, и бобер седой, ровно вот мукой по хребту-то обсыпанный. Но еще очень, очень редки были тут посилья новоселов, займища каких-нибудь захребетников, бобылей голых или гулящих нетягольных людей, первые починки, первые деревни. А о селах и говорить нечего: ни одной колоколенки не маячило еще среди всего этого раздолья неоглядного…
Бодро и весело пришли казаки в Саратов. Городок только недавно перенесен был на правую сторону реки: раньше был он на левом, луговом берегу, чуть повыше теперешнего. Но в начале XVII в. ордынцы, степняки, дотла разорили его. Его поросшие бурьяном и крапивой развалины притягивали к себе всяких гулящих людей, которые искали тут все «поклажев», то есть кладов: все вокруг было ямами изрыто. Да и не только гулящие люди пытали тут счастья. Сохранился строгий выговор Алексея Михайловича одному стрелецкому голове: вы-де стрельцы, посланы на низовые города по важному делу государскому, а заместо того вы в старом Саратове поисками поклажев занялись…
Саратовцы были уже подготовлены к приему дорогих гостей и без единого выстрела широко распахнули перед ними городские ворота. Казаки вмиг порешили воеводу, всех дворян и приказных, животы их подуванили и, введя в городе казацкий порядок, поставили атамана и с песнями двинули дальше.
Без всякого труда и без единого выстрела овладели казаки небольшим острожком, который поставлен был в начале Жегулей, и с громкими песнями боролись они с очень быстрой в этой прекрасной теснине рекой, и так выбились к Самаре-городку, построенному при Феодоре Иоанновиче. Там при их приближении вспыхнула смута: одни хотели остаться верными Москве, а другие тянули за казаков. Сторонники вольности победили и с радостными кликами впустили в город казаков. Повешиенный на крепостной башне на случай появления врага вестовой колокол молчал. Казаки сразу утопили воеводу Ивана Алфимова, того самого, что в Москве суседом боярина Ордын-Нащокина был, перебили всех дворян и детей боярских и ввели и здесь казацкое устройство. А так как надо было отдохнуть маленько, починиться, – в пути-то оно все враз снашивается, – привести дела в порядок, то и решили старшины пробыть здесь несколько дней. И Степан поселился в воеводских хоромах и на ночь взял к себе дочку воеводы, Аннушку, тихого ангела с синими глазами…