Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
Тяжелая фигура вдруг грозно выдвинулась из задних рядов. Все оторопели. Весь красный, с гневно сверкающими глазами, Степан вдруг выхватил саблю, и страшный удар в шею свалил окровавленного гонца на горячий волжский песок.
– И не сметь хоронить этого пса… – сказал атаман, тяжело дыша и вытирая саблю шелковой полой. – Пусть на съедение воронам… Чтобы другим неповадно было привозить казакам такие ответы…
Никто не пикнул.
– И чего сгрудились? Становись все на погрузку… Живо!..
Все быстро разбрелись по челнам, одобряя атамана: нешто это мысленно говорить неподобное? Это всему войску казацкому обида…
Степан сумрачно зашагал домой.
Увидев его в окно, Аннушка сперва заметалась по терему, а потом пала перед святыми иконами: Господи, спаси и помилуй!.. Все, что теперь для нее, сироты, навеки опозоренной, осталось, это монастырь или смерть. Что делать? Куда скрыться? Этот белый жидовин предлагает увезти ее в Северщину, к дяде ее, у которого там большие вотчины, но Бог его знает, что у него на уме?.. Господи, спаси!..
И крупные слезы наливались на огромных синих глазах, бежали по бледным щекам и рвали молодую грудь колкие рыданья…
Тяжелые шаги в сенях приближались…
XXVI. Тревога в Москве
Одна из целей, поставленных себе казачней, «тряхнуть Москвой», была достигнута: Москва после взятия Астрахани всполошилась, и все великое царство Российское яко море восколебало. Одни более или менее искренно сокрушались, а другие
Царь Алексей Михайлович забеспокоился, но тревожные известия о подвигах воровских казаков все же не развеяли его личного тяжелого горя: за девять последних месяцев он потерял свою Марью Ильинишну, чрез три месяца ушел за ней его сынок меньший, царевич Михаил, которого царь особенно любил, а в январе этого года и царевич Алексей. И часто Алексей Михайлович – очень растолстевший, с уже седеющей бородой, – запирался у себя в комнате и, глядя на парсуну Марьи Ильинишны, тихо плакал. И еще больше слез вызывали в нем игрушки любимого сынка, которые он запирал теперь у себя в рабочем столе: конь немецкой работы и карты немецкие ж и латы детские. Игрушки эти подарил ему, когда он ребенком был, покойный батюшка, Михаил Федорыч. Конь и карты, помнилось, были куплены в Овощном ряду за 3 алтына и 4 деньги, а латы сделал немчин Петер Шальт. А он подарил их уже своим ребятам. Нет нужды, что во дворце было больше 3000 человек челяди, что на Потешном дворе содержались тысячи драгоценных соколов и кречетов, и собак множество, и живых медведей для боев, а на конюшне стояло до 40 000 лошадей, – в мелочах царская семья была скопидомна, и конь работы немецкой служил детям вот уже полвека почитай. И царь, запершись, смотрел на игрушки маленького любимца своего, вспоминал его личико, смех звонкий, словечки милые, детские и горько плакал, а иногда тихо и усердно молился… Но и на молитве, и на заседаниях Думы боярской, среди забот государских, и в опочивальне, и ночью, и днем всегда и везде вставал перед ним образ неизвестной красавицы, которую видел он за обедней у Николы-на-Столпах. Теперь он был свободен, – точно вот по волшебству все случилось – но он не знал, кто эта красавица и где ее искать. Конечно, он мог бы расспросить как поумнее у бояр, но было срамно: что они подумают? У самого жена померла да детей двое, виски вон уже седые, а он про девок думает…
Он чувствовал себя очень одиноким среди всех этих бурных, внутренних и внешних, переживаний. Милославский, тестюшка, уж очень одряхлел, да и всегда был он ему неприятен, этот сквалыга и бахвал. Свояк, Борис Иваныч Морозов, тоже был наян и попрошайка порядочный, и тоже в последнее время остарел настолько, что иногда в заседаниях Думы задремывал. Один все что-то хмур ходит и всех сторонится. Ромодановский князь, с которым царь любил играть в шахматы и в тавлеи, простоват на выдумку. Ртищев в свою вотчину рязанскую отпросился да захворал там. А другие только все в рот смотрят да выпросить чего норовят. Иеромонах Симеон (Полоцкий), что детей его наукам всяким обучает, очень уж мудрен и все виршами своими – он их двоестрочным согласием называет – надоедает. Хороший мужик, сведущий, заботливый, старается, а тяжел, не дай Бог! А его Вертоград Многоцветный и Рифмологион, и Жезл Правления, и Обед Душевный прямо силушки нет одолеть. Князь В.В. Голицын очень уж много о себе понимает. Послушать его да Языкова, только и свету в окошке, что город Париж, столица петушиного народа… Только и остается ему, что Артамон Сергеич один, всегда ровный, мягкий, внимательный такой… И царь то и дело посылал за ним из Коломенского и писал ему ласковые записочки: «Приезжай к нам поскорее, друг мой Сергеич, дети мои и я совсем без тебя осиротели. За ними присмотреть некому. – Когда писал царь эти грустные слова, на глаза его навернулись слезы. – И мне без тебе посоветоваться не с кем…» Приезжал Артамон Сергеич: детей навестить, пошутить с ними, порядок наведет у них заботно, а потом о странах чужеземных рассказывать примется, о мусикии, которую он у себя налаживает, о комедийных действах, о том о семь – глядишь, Алексей Михайлыч понемногу и забудется…
В передней коломенского дворца – его Иеромонах Симеон в своих виршах восьмым чудом света называл – собралось заседание Боярской думы. В высоких горлатных шапках своих, шитых жемчугами, в тяжелых с длиннейшими рукавами кафтанах, в золоченых, засыпанных камнями сапогах, бояре сидели, уставя брады своя, как какие-то боги-истуканы величественные, но точно неживые. Бояр собралось совсем немного, не более двадцати, – остальные были все в разъезде. Особенно хорош был, как всегда, князь Иван Алексеевич Голицын, Большой Лоб, который был убежден, что главный смысл Думы не в рассуждении, не в строительстве дела государского, а только вот в таком торжественном сидении с царем. Горячий и властный князь Ю.А. Долгорукий хмурился и нетерпеливо хмыкал носом. Князь Ромодановский едва сдерживал зевоту. Дремал старый Морозов, которого разморила жара. Ласково смотрел своими хитрыми, лисьими глазками Трубецкой, которого Алексей Михайлович не любил за хитрость, угодничество и медоточивый язык. Языков снисходительно щурил глаза и все отмечал про себя разные недочеты в обхождении придворных. Сумрачен был Ордын, и прекрасные темные глаза его смотрели точно в себя, а когда нужно было ему говорить, то он делал явное усилие. Но только его да Сергеича да, пожалуй, Долгорукого и слушал царь внимательно. Он вообще втихомолку недолюбливал то родовитое боярство, – их всего, правда, к тому времени шестнадцать родов и осталось, – которое не только оказалось совершенно несостоятельным во время Лихолетья, но в значительной степени своим баломутством его и вызвало. Поставили Михаила Федоровича на царство, в сущности, середние люди, и только, за немногими исключениями, среди них и находил Алексей Михайлович добрых советников. А те, высокородные-то, все больше и больше превращались в зяблое упавшее дерево. И знал он, что высокородные отцы его промежду себя презрительно воровским царем зовут и укоряют, что дед его, Филарет, Самозванцу да Тушинскому вору прямил…
Алексей Михайлович посмотрел в свою записочку – о каких делах говорить боярам, – и сказал:
– Вот, бояре, шведского посольства гонец домой все просится за новыми приказами: сидеть-де надоскучило, – как вы о том деле мыслите?
– Что ж, что надоскучило? – проснулся Морозов. – Посидит, не каплет… А то что это будет, ежели он о наших нестрояниях везде звонить будет?..
– А нешто скроешь? – сказал царь. – По-моему, и отпустить не будет худа. Ты как, Сергеич, полагаешь?
– И я так полагаю, государь… – сказал Матвеев. – Ты сам изволил в курантах видеть, что о наших делах там пишут чуть не в каждом номере. И все под одним заголовком: Tragoedia moscovitica – по-нашему это будет… действо московское… – нашелся он.
– Из-под рук не красавица… – вздохнул Алексей Михайлович. – Шила в мешке не утаишь… Ты как, князь Юрий Алексеич, полагаешь?
Бояре потянули за царем, и думные дьяки – они в заседаниях Думы всегда стояли, пока царь не приказывал им садиться, – записали решение: «Царь указал, и бояре приговорили шведам гонца домой послать – разрешить». Князь Иван Алексеевич значительно поводил своими нежно-голубыми и невинными, как у младенца, очами. Затем Алексей Михайлович, заглянув в свою записочку, поставил на обсуждение вопрос о новом окладе стрелецких денег: платить его городам в мочь или не в мочь, а если не в мочь, то для чего не в мочь? С ним справились довольно быстро, и Алексей Михайлович обратил внимание бояр на то, что новые храмы стали строиться со все большими и большими отступлениями от святоотеческих преданий:
Алексей Михайлович задумался: в записочке стоял у него весьма важный вопрос о пополнении Боярской думы новыми членами. Ему хотелось усилить в ней служилых, хотя и неродовитых людей. Таким людям обыкновенно, по указу государя, «думу сказывали и велели сидети с боярами в дум и всякия думные и тайные дела ведати». Но что-то подсказало ему, что сегодня этого вопроса поднимать не следует, что надо переходить скорее к главному вопросу, ради которого, собственно, сегодня и собралась Дума.
– Ну вот по мелочам теперь с Божией помощью, кажется, и все… – сказал Алексей Михайлович. – А теперь нужно нам крепко подумать про самое главное, про беду нашу великую, про казаков воровских. Дошло до нас, что вор тот, Стенька, покинул в Астрахани некую воинскую силу, а сам с остальными ворами своими пошел Волгой вверх. И отписывают воеводы со всех городов волжских, что заметна в народе шатость большая. Мы уже приговорили, чтобы московским дворянам велеть строиться к службе, запасы готовить и лошадей кормить и идти сражаться за все московское царство и за свои дома. Послезавтрева поутру будет этой коннице смотр мой царский. В помочь ей даны будут солдаты пешие и конные иноземного строю: рейтары и копейшики. А драгунов с Украины трогать не будем: ратная сила и там нужна. Ну только думаю я и опасаюсь: не мало ли того будет? Силы у воров прибыло много. Может, теперь же приговорить, чтобы собрать дворянскую конницу не только с Москвы, но и со всего государства?
Наступило молчание. Раскидывали умом. Князь Иван Алексеевич значительно двигал бровями. Трубецкой, хитренький, старался угадать, куда потянет великий государь. Ромодановский все боролся с зевотой. Дьячки выжидательно смотрели на царя.
– Дозволь, государь, мне слово молыть… – сказал князь Ю.А. Долгорукий.
– Кому, как не тебе, пристало, князь, подать в ратном деле свой совет первому? – сказал Алексей Михайлович. – Говори, Юрий Алексеич…
– Великий государь и бояре… – сказал князь своим суровым баском. – Я поседел в боях, и из вас многие за великого государя бились. И все мы знаем, что не одно число решает в бою дело: велика часто Федора, да дура, говорится, мал золотник, да дорог. Все мы знаем, что такое дворянская конница: на цыганский табор этот настоящему воину прямо жалко смотреть. Воин только тот, кто воин, а помещик, вотчинник, мужик и теперь уже не воин: обсиделись по запечью и на подъем тяжелы они стали. Все мы хорошо этих вояк наших знаем: «Дай Бог великому государю служить, а саблю из ножен не вынимать» – вот их всегдашний припев…
По высокому собранию пробежал смешок: гоже говорит князь, право слово, гоже!.. Улыбнулся и Алексей Михайлович.
– Один придет на аргамак сам и слуг своих на коней хороших посадит, – продолжал князь, – и вооружение им настоящее даст, и обоз за собой с припасом приведет в целую версту, а другой на пузатой клячонке сам-друг с единственным холопом своим притащится, вооружения у него всего одна пистоль ржавая, а запасу – мешок сухарей. Первый пищальный выстрел, и он бежит и все перед собою мнет и все дело расстраивает. Это ныне не дело, великий государь и бояре. А особенно в ратном деле с ворами. Передаваться ему будут и холопы, и мужики. И то, что в наших рядах будет только помехою, – значительно подчеркнул он, – то в его рядах, перебежав, может обернуться и к делу…Бояре значительно переглянулись. В самую точку опять угодил князь… Ну и голова!.. Князь Иван Алексеевич оглянулся значительно, повел своей бровью соболиною, и на румяном лице его было рассуждение.
– И потому, великий государь, я предлагаю двинуть на Волгу пока только московскую конницу да солдатов иноземного строю, – продолжал князь, – а для бережения Москвы оставить стрельцов да твой, государев, стремянной приказ. А поелику замечание великого государя о сборе большей ратной силы вполне основательно, то я приговорил бы воеводам разборные списки заново пересмотреть скорым обычаем и показать, кто может явиться конен, люден и оружен так, как это по нашим временам требуется, мне могут сказать, что эдак всякий покажет, что он оскудел и немощен – так на эдаких можно сбор особый наложить, чтобы и они тягло в общем деле тянули…
Ордын Нащокин, точно оторвавшись от чего-то более важного, поддержал князя по всем статьям. Поддержал его и Матвеев. Трубецкой, сахарно улыбаясь, превознес и мудрость великого государя, и мудрость и храбрость воя именитого, князя Долгорукого, и патриотизм конницы дворянской, и храбрость полков иноземного строю, и все это у него вышло так медово, что всем стало тошно. Князь Иван Алексеевич значительно помалкивал, и на лице его было полное удовлетворение: вон он какими делами ворочает!..
– И необходимо полкам солдатским забрать с собой в поход гуляй-городки… – сказал старый Одоевский. – Против воров они не годятся, те бьются тоже огневым боем, но зато пригодятся они в действиях против черемисы и чюваши, которые бьются боем лучным, как татары-степняки…
Разработка подробностей заняла долгое время. Наконец, все было решено, и Алексей Михайлович, обратившись к дьякам, повелел пометить, что государь по этому важному делу указал и бояре приговорили…
– А теперь, бояре, чтобы дело наше с Божией помощью завершить, – сказал Алексей Михайлович, – ратным воеводой промышлять над ворами назначаю я думного боярина нашего князя Юрия Алексеевича Долгорукого…
Князь встал и бил государю челом. И бояре низкими поклонами поздравили именитого князя с новою монаршей милостью. И князь низкими поклонами благодарил бояр.
– А товарищем ему велю я быть стольнику нашему князю Константину Иванычу Щербатову… – добавил царь.
И князь Щербатов, небольшого роста, круглый, ловкий, со смышленым лицом и бойкими глазами, бил челом государю, а потом раскланивался и с боярами, поздравившими его с назначением.
Царь встал. Заседание было кончено. Бояре окружили царя, стараясь как бы попасть под светлые очи государевы. Особенно забегал, как всегда, лисичка Трубецкой. Но уже во время заседания у него невольно мелькнула мысль – он так уже был устроен и иначе не мог, – о том, что, если воры в самом деле под Москву опять подойдут, что, если они да верха возьмут?.. Гоже бы как на такой случай подготовиться…
– Завтра, бояре, сидения о делах у нас не будет… – сказал царь. – В Москву я еду. А послезавтрева будет смотр на поле, под Серебряным Бором, у Всесвятского села. Те, которые записаны по московскому ополчению, пусть изготовятся со всяким тщанием: будут иноземцы. Я было насчет погоды сумлевался маленько – ишь, как размокропогодилось, – да домрачей мой Афоня, такой дотошный до всего старик, заверил, что будет-де ведрено: петухи-де к вёдру запели… Ну вот… А с тем прощения просим… Ты, Сергеич, останься: инь поговорить с тобой надо. И ты, Борис Иваныч, маленько погоди…