Степан Разин (Казаки)
Шрифт:
Мужик был на все горазд, но путем не умел делать ничего; все его хозяйство было жалкой самодельщиной: вместо сапогов – липовые лапотки, вместо доброй ткани – самодельная посконь, вместо освещения, – лучина, вместо плуга – вся деревянная соха, вместо бороны – сучок, вместо мельницы – домашние жернова. Немногие гроши, которые к нему попадали, он за отсутствием кошеля клал в рот и поражал иноземцев, что и с деньгами во рту он может разговаривать без всякого стеснения. И защитой от холода был ему бараний тулуп, а тот же тулуп, но шерстью вверх, служил ему защитой и от летнего дождя. Мудрено ли, что пылкий Крижанич вопил, что там, где постоят эти люди полчаса, нельзя жить от смрада полгода? Впрочем, другой иноземец, Олеарий, отметил эту черту и в высших классах.
Деревеньки того времени были очень малы: инде 5 дворов, инде – 3, а то и один. Правильно говаривали тогда мужики: в деревне мира не наберешь. И когда летом выгорали они дотла, никто об этом не знал, когда зимой заносило их снегом до коньков, только стаи волчьи были
И зачем вы нас породили?
На роду бы нас задавили!..
Богов они одобряли больше старинных, черных, домашних и даже на далекий погост, в церкву, носили они из дому этих вот своих собственных богов и им там и молились. Другие же пред такими богами и шапок не снимали: то боги не наши и не приходские, – пренебрежительно говорили они, – а не то Микулины, не то Яфимовы…
Имена носили они больше свои, домашние: Первуша, Смирной, Третьяк, Пинай, Дружина, Неупокой, Козел, Салтык, Висл, Неустройко, а настоящих, христианских имен у них было большей частью по два: одно всем известное, а другое, совсем настоящее, тайное. Делалось это по совету батюшек-просветителей с тонким умыслом: ежели какой лиходей захочет испортить Ивана, то он цели своей достигнуть не может, потому что Иван на самом-то деле совсем не Иван, а Петруха. И только тогда, когда тайного Петруху этого, убрав, клали в домовину, и узнавали все, как он, Петруха, с помощью отца своего духовного их всех, а в особенности силу нечистую, объегорил. И лежит Петруха в домовине, довольный, что сдал он свое тягло навеки: не платить ему теперь уж больше празги (денежный оброк), не ходить на изделье (на барщину) к господину суровому, нечистую силу он надул, а так как перед смертью ему удалось «соопчитца», то вечное блаженство ему, по словам батюшки, теперь уже обеспечено в райских селениях, идеже и все другие такиие праведные упокояются… А перед смертью такой весь прозеленевший старец, весь в волосах, обыкновенно тихо и умиленно радовался, что вот прожил он всю жизнь и ни с кем не судился, и даже, слава Тебе, Господи, в городе своем ни разу не бывал…
Вообще батюшки держали мужика в строгости. Ему, дурасу, иногда хотелось отдохнуть от труда беспросветного, повеселиться, хотелось радости хотя бы маленькой. Но заботники батюшки предписывали настрого: «А воскресные господств праздники и великих святых приходить в церковь, стоять смирно, скоморохов и ворожей в домы к себе не призывать, в первый день луны не смотреть, в гром на реках и озерах не купаться, с серебра не умываться, олова и воску не лить, зернью, картами, шахматами и лодыгами не играть, медведей не водить и с сучками не плясать, на барках песен бесовских не петь и никаких срамных слов не говорить, кулачных боев не делать, на качелях не качаться, на досках не скакать, личин на себя не надавать, кобылок бесовских не наряжать, а буде не послушаются, бить батоги нещадно, а домры, сурны, гудки, гусли и хари искать и жечь и на том сотском и на его сотне, на его человек, взяти пени десять рублев».
Из всех строгих предписаний этих мужики исполняли только одно: в шахматы не играли. Но зато очень уважали они кружала царей с их огневым вином да шумные братчины на празднике престольном, которые заканчивались обыкновенно великим скуловоротом и зубодробительством. Московское правительство в этих разумных развлечениях чрезвычайно мужику помогало. Раз воевода верхотурский на просьбу Москвы порадеть, чтоб кабацкий сбор был побольше прошлогоднего, отвечал, что у него все пропились, одолжали и обнищали и что, по его мнению, кабак нужно было бы закрыть. И ему из Москвы отписали: «Вы пишете, не радея о нашем деле, что кабак хотите отставить. Переж вас многие на Верхотурье воеводы бывали, а о том кабак к нам не писывали. И вы, делая леностью своею и не хотя нам служити, пишение к нам не делом». Точно так же, когда кабацкий голова Устюга Великого донес, что государевой казне чинится недобор великий: питухов не стало, много людей оскудели, и в напойных деньгах от прошлого головы стоят на правеже, то ему ответили: «Пишешь воровски, хочешь воровать, велим доправить вдвое»… т. е. другими словами, грозили ему «порастрясти его мирские животишки». А ежели который старался о пианстве всеобщем, того награждали на Москве сукнами дорогими, чарками серебряными и деньгами. И чтобы вообще кабацкое
И так как сидели воеводы по городам крепким, и не очень любили приказные забираться далеко в деревенскую глушь, – одинокие кресты на проезжих дорогах очень предостерегали от легкомысленных поездок, – то управлялось мужицкое царство, как говорится, само собой. Крошечные деревушки эти собирались в волостку, а несколько волосток в волость, и были избираемы и десятские, и сотские, и старосты, чтобы было кого начальным людям под зябры брать для ответу. А над всеми этими выборными людьми царил сход или мир. И хотя и придумали мужички о мире этом разные речения возвышенные – «мир велик человек», «с миром жить совестно надобно» и проч., – но все это были только цветы красноречия разных неисправимых фантазеров и мечтателей посконных, ибо в жизни всеми делами на миру верховодили мужики-горлопаны, богатеи посредством штофа зелена вина. И при первом строгом «цыц» людей начальных забивались все эти самоуправляющиеся граждане Земли Русской в тараканью щель, а то и подальше: береженого и Бог бережет, как говорится, и моя хата с краю – ничего я не знаю. На бумаге, – которая имеет такое удивительное свойство, прельщая, вводить в соблазн ученых исследователей, – мужички имели даже право посылать своих представителей в суд, который правил над ними сперва более или менее неправедный судия-Шемяка, а потом приказчик господский; но не на бумаге, в жизни, приказчик показывал гражданам вынутую из-за голенища плеть, и все эти Неустройки, Филиски, Жданы да Макуты благоразумно торопились ретироваться и поучительно один другому говаривали: с сильным не борись, с богатым не судись… люди ссорятся, а приказные кормятся… на миру беда, а воеводе нажиток… воеводой быть, без меду не жить… подьячий любит принос горячий… И т. д., без конца…
Таким образом, все, что этому миру, этому вечу древлерусскому, оставалось, это – раскладка податей и повинностей по вытям – происходит от глагола волком выть, – и все эти разрубы и разметы «по животом и промыслом». При этом одних посконных граждан писали «в лутчую кость», других в середнюк, а бедняков зачисляли в молодших людей, хотя бы молодшему этому и перевалило давно за восемьдесят. Кроме того, к непререкаемым правам мира или веча принадлежали и заботы об увеличении всеми способами населения волости – то есть доходов государевых, – и о приобретении опять-таки всеми способами новых угодий. И в результате всех пышных прав этих и широких обязанностей корова на Руси стоила тогда два рубля, лошадь пять рублей, человек, именуемый холопом, пятьдесят рублей, а сокол для охоты царской – полторы тысячи…
Таков-то был фундамент всея Русии, Великия, Малыя, Белыя, Царства Казанского, Царства Астраханского, Царства Сибирского и прочая, и прочая, и прочая… И потому-то казаки, продвигаясь на своих стругах вверх по матушке по Волге чувствовали, что впереди их незримо идет какая-то страшная сила, которая выравнивает для них все пути, все дороженьки и несет их точно на крыльях…
XXIX. Под Симбирском
В первых числах сентября казаки высадились под Симбирском. Стояли чудные, ясные дни «бабьего лета». Горы расцветились уже в золотые и багрянцевые краски. На Волге стояла какая-то ласковая тишь. Здесь река была бы значительно оживленнее: сверху ползут тут в обычное время всякие суда самоплавом, а наверх идут бичевой, бурлаками. Но теперь, под грозой, все спряталось и затихло. Но все же ясно слышалось во всем, что это уже не порозжее место, не дикое поле, а Государство Московское…
Казаки подступили к городу. Симбиряне-посадские враз открыли им ворота, и казаки с торжеством вошли в посад, но самый город, крепость на горе была в руках воеводы Ивана Богдановича Милославского, у которого под началом было четыре стрелецких приказа и много дворян и детей боярских. Старые русские города строились обыкновенно так: сперва ставили крепостцу, окружая ее или тарасами, – так назывались высокие бревенчатые срубы, туго набитые землей, – или же надолбами, то есть тыном дубовым. Под стеной рыли ров, а дно его иногда укрепляли частиком, то есть кверху заостренными дубовыми кольями. В этом собственно городе помещались обыкновенно хоромы воеводы, присутственные места, военные склады, собор и часто дома окрестных помещиков, в которых они спасались на время опасности. Под защитой этой крепостцы с ее башнями, а в важных пунктах и пушками, теснился посад, который тоже в свое время, разбогатев, окружался стеной, а за этой второй стеной шли уже слободы, где жила беднейшая часть населения, которую защищать не стоило.
Заняв посад, казаки бросились было к стенам кремля.
– Пушкари, по местам!.. – прозвучал вдоль стен энергичный голос. – К наряду!..
Загремели пушки, запрыгали вокруг тяжелые ядра, и немного удивленная вольница отхлынула прочь: они думали, что после таких успехов сопротивления им не будет уже нигде. В посаде закипело: казаки и посадские просто из себя выходили. Так все шло хорошо, и вот не угодно ли? И на другой день все снова бросилось на приступ к высоким стенам, но и в городе не спали.