Степан Сергеич
Шрифт:
— Вы, бывший офицер, говорите мне такое? — изумился Труфанов. — План для нас — выполнение боевой задачи. План — это все! План должен быть выполнен любой ценой! .
— Можно и отступить, если наступление чревато неоправданными жертвами.
Отступление — один из видов боевой операции!
Директор усмехнулся:
— Старо. Слышали. — Совсем по-молочковски Труфанов начал: — Ответственный период…
Обескураженный Степан Сергеич вышел на цыпочках из комнаты, постоял у стеклянной стены регулировки, помотал головой, отказываясь от приглашения Петрова зайти, и направился к выходу, стараясь не смотреть на подвывавшие «Эфиры». В дверях кабинета стоял Игумнов.
— Так что же он вам сказал? — лениво спросил он.
Степан Сергеич промычал что-то о плане и дисциплине.
— Чушь.
Опять Степан Сергеич бросился к Труфанову настаивать на своем. Директор подготовил новый довод. Моторчики для «Эфиров», сказал он, появятся десятого июня и будут поставлены в пылесосы.
— Не верьте, — сказал Виталий, когда Шелагин доплелся до него. — Сами посудите, какой магазин примет обратно «Уральцы»? На рынок повезет их Труфанов, что ли?
Степан Сергеич — опять к директору. Труфанов рассмеялся — впервые, пожалуй, при Шелагине.
— Вам-то какое дело? Я несу полную ответственность и за «Эфиры» и за пылесосы.
— Не верьте, — тоже рассмеялся Игумнов, когда Шелагин принес ему это заверение. — Пылесосы Стригунков покупал по безналичному расчету, по десять — пятнадцать штук, чтоб не бросалось в глаза. Стоимость их отнесут не к «Эфиру», а… в общем, найдут статью расхода. Спишут на канцелярские скрепки. Труфанов не дурак и не дураков набрал в свою контору.
Степан Сергеич пошел узнавать статью расхода… Из комнаты Туровцева к Игумнову, от начальника цеха — к директору завода и НИИ… Степан Сергеич забегался, истерзался. Его поднимали в горние выси государственных соображений и сбрасывали в пропасть житейской правды. Наконец директору надоело изъясняться высокопарным языком. Молочков не приходил, несмотря на вызовы, припрятался, скрылся, а Труфанов сам смеялся над собой, когда произносил молочковские фразы, и больно ему становилось за честного диспетчера Шелагина, который никак не мог понять то, что понимал весь цех.
Директор взял Степана Сергеича за руку, как маленького ребенка, вывел его в цех. С коротким шумом доказывали «Эфиры» свою способность впитывать воздух, монтажники заколачивали приборы в ящики.
Директор НИИ и завода произнес невеселую и краткую речь:
— Сегодня тридцатое июня пятьдесят восьмого года… Все предприятия страны, их много, их сотни тысяч, озабочены одним: выполнить план. На сотнях тысячах предприятий правдами и неправдами в этот день завершают месячную и полугодовую программу… Правдами и неправдами — вот причина успеха, вот корень всех зол. Миллионы рублей убытка от неправд, миллионы бракованных изделий… Они неизбежны — это издержки, они необходимы. Выполнить любой ценой! Напрячь все силы! В общем итоге деятельности — польза. Мы нанесли громадный вред государству, но если бы нам, директорам, дали право производить по возможности — что бы тогда получилось? Анархия — вот что тогда получилось бы… План подстегивает людей, люди планом привязаны к государственным делам, к управлению государством. Да, мы сегодня нанесли государству ущерб. Но он с лихвой будет скомпенсирован выполнением плана другими предприятиями, которые руководствовались тем же железным правилом: все для плана! Все! Разве государство не понимает этого?! Отлично понимает, все знает отлично. Почитайте газеты, поверьте мне: ни один директор не наказан в уголовном порядке за упорство в выполнении плана, за ущерб, нанесенный государству… Так, мелочи — выговор, постановка на вид… И наоборот, рачительный директор, срывающий план лишь потому, что выполнение его грозит государству убытками, — этот директор снимается с должности, доверия к этому директору уже нет. Чем бы хорошим он ни руководствовался он допускает саму мысль о возможности не выполнять государственный приказ, ему доверять нельзя…
Сотни тысяч труб дымили в небо, миллионы людей выполняли план, летели облака бумаг, в комфортабельных вагонах пили командированные толкачи, с заводских конвейеров сходили не работающие телевизоры и не стирающие стиральные машины, в ящики упаковывались станки точной конструкции,
— В обстановке, когда плану грозит провал, достоин порицания не тот, кто использовал все возможности выполнить план, а тот, кто не выполнил его.
Это закон производства.
Степан Сергеич не поблагодарил за науку. Подавленный тяжестью потерь, получаемых производством ради производства, он поплелся прочь — под любопытными взглядами цеха…
— Чушь. — Игумнов полулежал на диванчике. — Управлять экономикой административными мерами можно только в критические моменты. Год, три, от силы — десять. — Игумнов поболтал ногами. — Вообще-то он, конечно, прав, милый друг Труфанов. Но не во всем. Кроме безусловности плана, еще должно быть что-то введено, какой-то пунктик, который оправдывал бы всю горячку, чтобы все от последней посудомойки до министра были заинтересованы лично и в горячке и в выпуске хорошего товара. Этого нет. Так пусть сами расплачиваются за собственную дурость. Пусть мирятся с потерею двухсот сорока тысяч, если уверены, что сдать «Эфиры» с опозданием на неделю — это подрыв основ экономики.
— Нашими руками государство причинило себе убытки, нашими! — закричал Степан Сергеич. — С себя надо спрашивать!
— Спрашивайте, мой дорогой, спрашивайте! — Игумнов заходил по кабинету, делая нелепейшие движения — элементы утренней зарядки.
Остановился. — Чтобы прошибить стену лбом, нужен или большой разбег, или много лбов. У вас то и другое есть? У меня нет. Я, кроме того, не желаю, чтобы мой лоб бился о стену первобытным молотком. Хотите — бейтесь. Я набил себе шишек, с меня достаточно. Умным стал. То, что вы видите сегодня, в меньших размерах происходит каждый месяц, знайте это.
— Быть не может!
— Еще как может… Вы никогда этого не замечали и не заметите, я работаю тонко… Вы научили меня жить так, вы.
— Клевета!
— Вы, дорогой мой комбат…
Еще один удар. Но по сравнению с тем, который нанес ему директор, это так себе, шлепок, булавочный укол. Степан Сергеич, глядя под ноги. дошел до регулировки — он не мог сейчас бросить цех, уйти домой. Когда полыхает огнем крестьянская изба и унять пламя уже невозможно, когда бабы причитают над гибнущим добром и, простоволосые, голосят, прижимая к себе ребятишек, тогда хозяин безмолвствует, молчит, бережет силы, столь необходимые для возведения нового сруба на месте испепеленного жилища… Так, безмолвствуя, сидел Степан Сергеич в регулировке, наблюдая сквозь оргстекло за упаковкой «Эфиров». На принятый прибор Туровцев клал подписанный паспорт и формуляр, монтажники приподнимали «Эфир» за никелированные ушки, ставили в ящик, укладывали в ячейку документы и пенал с ЗИПом, приставляли крышку и прибивали ее. Все делалось быстро, ловко, умело. Ученики слесарей, бывшие десятиклассники, весело относили ящики на склад готовой продукции…
И тут Степан Сергеич вспомнил: партсобрание в начале мая, вопрос из зала о детских яслях. Молочков внушительно разъяснил: нет денег. В следующем году будет вам и детский сад, будут и ясли. Собрание приняло к сведению заявление парторга. Знали о нехватке денег и отцы семейств, спокойнейшим образом разломавшие сейчас детские ясли — по крайней мере. Вот оно что! Вот где урон похлестче сотен тысяч! Нарушена связь между тем, что делает рабочий, и его, рабочего, жизнью!
Мужик смотрит слезящимися глазами на жарко пылающую избу, безмолвствует да вдруг как сорвется, как заблажит, затрясет кулаками, хуля бога, церковь и кровопийцу-соседа. Так и Степан Сергеич сорвался, выругался беспощадным матом и в директорской манере произнес речь о сотнях и тысячах предприятий громадной страны: предприятия увешаны лозунгами о бережливости, о народной копейке, предприятия приглашают лекторов, лекторы читают доклады о сбережении социалистической собственности, которая принадлежит рабочим, предприятия сурово штрафуют рабочих за сломанные сверла, а рабочие выпускают брак стоимостью в миллионы самых дорогих сверл…