Стихи про меня
Шрифт:
(В скобках отдельный сюжет. В интеллигентской общественной мифологии довольно устойчиво противопоставляются "диссидент" Мандельштам и "конформист" Пастернак. Но для поступления в университет, чтобы обойти процентную норму, крестился "диссидент". Причем выбор протестантства подчеркивает прагматический характер крещения Мандельштама: можно было не принадлежать ни к какой общине и не посещать богослужений, но христианином числиться законно и официально. Пастернак поступил на следующий год — в рамках процентной нормы, на общееврейских основаниях.)
В той процедуре христианского покаяния за свое относительное благополучие по сравнению с другими поэтами-современниками,
Марию Магдалину принято отождествлять с кающейся блудницей, хотя в Новом Завете лишь говорится, что Иисус изгнал из нее "семь бесов" (Лк. 8:2), а это указывает, скорее всего, на какую-то болезнь по ведомству психиатрии или невропатологии. Магдалину все евангелисты называют первой среди женщин, стоявших у Креста, она первая пришла к гробнице Христа, ей первой из людей Он открылся. Но поскольку молва всегда сильнее истины, Магдалина сделалась не символом верности, а синонимом покаяния.
По сути, Пастернак каялся в том, что остался жив и на свободе. Страшным ударом для него было самоубийство Маяковского. Потом на его глазах исчезли из жизни Пильняк, Бабель, Мандельштам, Хармс, Введенский, Олейников. Посадили Заболоцкого, отняли сына у близкой Пастернаку Ахматовой. И сильнейшее потрясение — смерть Цветаевой, с которой у Пастернака была даже не дружба, а роман: эпистолярный, платонический, невоплощенный, но настоящий любовный роман.
Давно отмечено, что пастернаковская "Магдалина II" метрически — пятистопный хорей — повторяет цветаевскую "Магдалину-3" ("О путях твоих пытать не буду..."). Иосиф Бродский, анализируя "величайшее, на мой взгляд, стихотворение Пастернака", утверждает прямо: "У людей пред праздником уборка..." есть прежде всего стихи памяти Цветаевой". Бродский идет и дальше: "16 строк Цветаевой и 36 Пастернака представляют собой диалог или, точнее, — дуэт; стихотворение 49-го года оказывается продолжением стихотворения 23-го года. Драматургически они составляют единое целое".
Резкое различие — как раз в потоке быта. Дочь Цветаевой, цитируя материнские строки — "счетом ложек Создателю не воздашь", — пишет: "Таково было ее глубокое внутреннее отношение к быту — библейское отношение!" Однако Писание шире любой однозначной трактовки, в нем возвышенная Мария и земная Марфа — родные сестры.
Заявленное в первой строфе "Магдалины II" противопоставление Марфы и Марии (с этой сестрой исцеленного Лазаря в западном христианстве отождествляют Марию Магдалину) отходит в сторону, различие между ними Пастернак словно стирает: "у людей уборка", у нее — помывка. Дорогостоящее миро — ведерком, к возмущению апостолов, особенно казначея Иуды (Ин. 12:3 — 6). Хозяйственный подход и говорок продолжаются: "шарю и не нахожу", "в подол уперла", "в кружок собьемся". Понятно, что с таких низин стремительнее и круче взлет в горние выси концовки. Но причина не столько в поэтической тактике, сколько в пастернаковском микрокосме, через который ему открывался и евангельский мир.
По соседству с "Магдалиной" в "Стихах Юрия Живаго" — та же достоверная приземленность. 'Топтались погонщики и овцеводы, / Ругались со всадниками пешеходы, / У выдолбленной водопойной колоды / Ревели верблюды, лягались ослы" ("Рождественская звезда"); "И долго-долго о Тебе / Ни слуху не было, ни духу" ("Рассвет"); "Толклись в ожиданье развязки / И тыкались взад и вперед" ("Дурные дни"); "Ученики, осиленные дремой, / Валялись в придорожном ковыле" ("Гефсиманский сад"). Стиль — быт, язык — просторечие.
Все самое важное у Пастернака происходит именно
В трагические стихи "Памяти Марины Цветаевой" органически включен рецепт поминального горя: "Прибавить к сумеркам коринки, / Облить вином — вот и кутья". В вариантах этого стихотворения еще внушительнее: "Я жизнь в стихах собью так туго, / Чтоб можно было ложкой есть". Финал стихотворения на смерть Маяковского: 'Так пошлость свертывает в творог / Седые сливки бытия".
По мемуарам не видно, чтобы Пастернак был кулинаром (вот и полученный только что творог несъедобен — во всех отношениях), но в подготовительной стадии он знал толк: "Лист смородины груб и матерчат. / В доме хохот и стекла звенят, / В нем шинкуют, и квасят, и перчат, / И гвоздики кладут в маринад". Воспоминания разных людей полны зарисовок поэта с лопатой на грядке. Сам занимавшийся много лет приусадебным хозяйством, Сергей Гандлевский изобрел даже глагол: "Пастерначить в огороде".
Когда в любовной лирике появляется Брамс, начинаешь увлеченно разбираться — что именно так поразило автора. Выясняется: Интермеццо №3, опус 117. В стихах речь идет об исполнении Генриха Нейгауза, чья жена тогда еще не ушла к Пастернаку. Я эту вещь воспринимаю в трактовке Гленна Гульда. Нейгауз — мягче, плавнее, именно лиричнее, Гульд — акцентированнее, определеннее, проще, что понравилось бы, возможно, позднему Пастернаку, но запись Гульда сделана через четыре месяца после смерти поэта. Музыка и любовь — сочетание куда как традиционное, однако автор не дает забыться, и здесь тоже немедленно возникает быт: "Мне Брамса сыграют, — я вздрогну, я сдамся, / Я вспомню покупку припасов и круп..." У Пастернака не было ни кокетства, ни склонности к юмору. Если он ставит любимую фортепианную пьесу рядом с крупой, значит, они рядом и стоят, что правильно: не снижение, но сопряжение.
"Прошло ночное торжество. / Забыты шутки и проделки. / На кухне вымыты тарелки. / Никто не помнит ничего".
Искусство вообще — прежде всего память (мать всех муз Мнемозина). В этом одноприродность искусства и религии — ориентация во времени, сосоздание системы координат. Надо помнить, как был сыгран Брамс и что было в тарелках — суть торжества в этом, не в идее торжества. Все жизненные проявления — ритуал. Культура — последовательность обрядов. Поэзия — порядок слов. Религия — миропорядок.
Последнее дело гадать о побудтельных мотивах поэта, если поэт не сообщил об этом сам. Но современниками и последующими поколениями "Стихи Юрия Живаго", написанные в 40-е и 50-е, — советские40-е и 50-е! — ощущались протестом христианской культуры против языческой дикости, аргументом в пользу интуиции и метафизики против рационализма и наукообразия, лежащих в основе нового порядка.
Речь, понятно, о чутких современниках. Пастернак в 48-м осмелился прочесть в Политехническом музее два стихотворения из "Живаго", в том числе такое безусловно религиозное, как "Рассвет" ("Ты значил все в моей судьбе..."). Очевидец вспоминал: "Одичание было настолько глубоким, что огромное большинство... просто не понимало, кто Тот, к которому обращается поэт".