Стихи
Шрифт:
они утруждают. Нежностью
только за смерть награждают. 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ПАРК Разговорились люди нынче. От разговоров этих чад. Вслух и кричат, но вслух и хнычат, и даже вслух порой молчат.
Мне надоели эти темы. Я бледен. Под глазами тени. От этих споров я в поту. Я лучше в парк гулять пойду.
Уже готов я лезть на стену. Боюсь явлений мозговых. Пусть лучше пригласит на сцену меня румяный массовик.
Я разгадаю все шарады и, награжден двумя шарами, со сцены радостно сойду и
Потом я ролики надену и песню забурчу на тему, что хорошо поет Монтан, и возлюбуюсь на фонтан.
И, возжелавши легкой качки, лелея благостную лень, возьму я чешские "шпикачки" и кружку с пеной набекрень.
Но вот сидят два человека и спорят о проблемах века.
Один из них кричит о вреде открытой критики у нас, что, мол, враги кругом, что время неподходящее сейчас.
Другой - что это все убого, что ложь рождает только ложь и что, какая б ни была эпоха, неправдой к правде не придешь.
Я закурю опять, я встану, вновь удеру гулять к фонтану, наткнусь на разговор, другой... Нет,- в парк я больше ни ногой!
Всё мыслит: доктор медицины, что в лодке сетует жене, и женщина на мотоцикле, летя отвесно но стене.
На поплавках уютно-шатких, и аллеях, где лопочет сад, и на раскрашенных лошадках везде мыслители сидят.
Прогулки, вы порой фатальны! Задумчивые люди пьют, задумчиво шумят фонтаны, задумчиво по морде бьют.
Задумчивы девчонок челки, и ночь, задумавшись всерьез, перебирает, словно четки, вагоны че 1000 ртовых колес... 1955 Евгений Евтушенко. Мое самое-самое. Москва, Изд-во АО "ХГС" 1995.
ПО ЯГОДЫ Три женщины и две девчонки куцых, да я...
Летел набитый сеном кузов среди полей шумящих широко. И, глядя на мелькание косилок, коней,
колосьев,
кепок
и косынок, мы доставали булки из корзинок и пили молодое молоко. Из-под колес взметались перепелки, трещали, оглушая перепонки. Мир трепыхался, зеленел, галдел. А я - я слушал, слушал и глядел. Мальчишки у ручья швыряли камни, и солнце распалившееся жгло. Но облака накапливали капли, ворочались, дышали тяжело. Все становилось мглистей, молчаливей, уже в стога народ колхозный лез, и без оглядки мы влетели в ливень, и вместе с ним и с молниями - в лес! Весь кузов перестраивая с толком, мы разгребали сена вороха и укрывались...
Не укрылась только попутчица одна лет сорока. Она глядела целый день устало, молчала нелюдимо за едой и вдруг сейчас приподнялась и встала, и стала молодою-молодой. Она сняла с волос платочек белый, какой-то шалой лихости полна, и повела плечами и запела, веселая и мокрая она: "Густым лесом босоногая девчоночка идет. Мелку ягоду не трогает, крупну ягоду берет". Она стояла с гордой головою, и все вперед
и сердце и глаза, а по лицу
хлестанье мокрой хвои, и на ресницах
слезы и гроза. "Чего ты там?
Простудишься, дурила..." ее тянула тетя, теребя. Но всю себя она дождю дарила, и дождь за это ей дарил себя. Откинув косы смуглою рукою, глядела вдаль,
как будто там,
вдали, поющая
увидела такое, что остальные
нет ничего на свете, лишь этот,
в мокром кузове полет, нет ничего
лишь бьет навстречу ветер, и ливень льет,
и женщина поет... Мы ночевать устроились в амбаре. Амбар был низкий.
Душно пахло в нем овчиною, сушеными грибами, моченою брусникой и зерном. Листом зеленым веники дышали. В скольжении лучей и темноты огромными летучими мышами под потолком чернели хомуты. Мне не спалось.
Едва белели лица, и женский шепот слышался во мгле. Я вслушался в него:
"Ах, Лиза, Лиза, ты и не знаешь, как живется мне! Ну, фикусы у нас, ну, печь-голландка, ну, цинковая крыша хороша, все вычищено,
выскоблено,
гладко, есть дети, муж,
но есть еще душа! А в ней какой-то холод, лютый холод... Вот говорит мне мать:
"Чем плох твой Петр? Он бить не бьет,
на сторону не ходит, конечно, пьет,
а кто сейчас не пьет?" Ах. Лиза!
Вот придет он пьяный ночью, рычит, неужто я ему навек, и грубо повернет
и - молча, молча, как будто вовсе я не человек. Я раньше, помню, плакала бессонно, теперь уже умею засыпать. Какой я стала...
Все дают мне сорок, а мне ведь, Лиза,
только тридцать пять! Как дальше буду?
Больше нету силы... Ах, если б у меня любимый был. Уж как бы я тогда за ним ходила, пускай бы бил, мне только бы любил! И выйти бы не думала из дому и в доме наводила красоту. Я ноги б ему вымыла, родному и после воду выпила бы ту..." Да это ведь она сквозь дождь и ветер летела молодою-молодой, и я
я ей завидовал,
я верил раздольной незадумчивости той. Стих разговор.
Донесся скрип колодца и плавно смолк.
Все улеглось в селе. и только сыто чавкали колеса по втулку в придорожном киселе... Нас разбудил мальчишка ранним утром в напяленном на майку пиджаке. Был нос его воинственно облуплен, и медный чайник он держал в руке. С презреньем взгляд скользнул по мне, по тете,
по всем дремавшим сладко на полу: "По ягоды-то, граждане, пойдете? Чего ж тогда вы спите?
Не пойму..." За стадом шла отставшая корова. Дрова босая женщина колола. Орал петух.
Мы вышли за село. Покосы от кузнечиков оглохли. Возов застывших высились оглобли, и было над землей сине-сине. Сначала шли поля,
потом подлесок в холодном 1000 блеске утренних подвесок и птичьей хлопотливой суете. Уже и костяника нас манила, и дымчатая нежная малина в кустарнике алела кое-где. Тянула голубика лечь на хвою, брусничники подошвы так и жгли, но шли мы за клубникою лесною за самой главной ягодой мы шли. И вдруг передний кто-то крикнул с жаром: "Да вот она! А вот еще видна!.." О, радость быть простым, берущим, жадным! О, первых ягод звон о дно ведра! Но поднимал нас предводитель юный, и подчиняться были мы должны: "Эх, граждане, мне с вами просто юмор! До ягоды еще и не дошли..." И вдруг поляна лес густой пробила, вся в пьяном солнце, в ягодах, в цветах. У нас в глазах рябило.