Не то, чтоб я забыла что-нибудь, —я из людей, и больно мне людское, —но одинокий мной проторен путь:взойти на высший камень и вздохнуть,и всё смотреть на озеро морское.Туда иду, куда меня ведутобочья скал, лиловых от фиалок.Возглавие окольных мхов – валун.Я вглядываюсь в север и в июнь,их распластав внизу, как авиатор.Меня не опасается змея:взгляд из камней недвижен и разумен.Трезубец воли, скрытой от меня,связует воды, глыбы, временасо мною и пространство образует.Поднебно вздыбье каменных стропил.Кто я? Возьму державинское слово:я – некакий. Я – некий нетопырь,не тороплив мой лёт и не строптивчуть выше обитания земного.Я думаю: вернуться ль в род людей,остаться ль здесь, где я не виноватаиль прощена? Мне виден ход ладейпред-ладожский и – дальше и левей —нет, в этот миг не видно Валаама.8—9 июня 1985Сортавала
«Здесь никогда пространство не игриво…»
Здесь никогда пространство не игриво,но осторожный анонимный цвет —уловка пряток, ночи мимикрия:в среде черемух зримой ночи нет.Но есть же! – это мненье циферблата,два острия возведшего в зенит.Благоуханье не идет во благоуму часов: он невпопад звенит.Бескровны формы неба и фиорда.Их полых впадин кем-то выпит цвет.Диковиной японского фарфорачеремухи подрагивает ветвь.Восславив полночь дребезгами бреда,часы впадают в бледность забытья.Взор занят обреченно
и победночеремуховой гроздью бытия.10—11 июня 1985Сортавала
«Под горой – дом-горюн, дом-горыныч живет…»
Под горой – дом-горюн, дом-горыныч живет,от соседства-родства упасенный отшибом.Лишь увидела дом – я подумала: вотобиталище надобных снов и ошибок.В его главном окне обитает вода,назовем ее Ладогой с малой натяжкой.Не видна, но Полярная светит звездав потайное окно, притесненное чащей.В эти створки гляжу, как в чужой амулетиль в укрытие слизня, что сглазу не сносит.Склон горы, опрокинувшись и обомлев,дышит жабрами щелей и бронхами сосен.Дом причастен воде и присвоен горой.Помыкают им в очередь волны и камни.Понукаемы сдвоенной белой зарейпреклоненье хребта и хвоста пресмыканье.Я люблю, что его чешуя зелена.И ночному прохожему видно с дороги,как черемухи призрак стоит у окнаи окна выражение потусторонне.Дому придан будильник. Когда горизонтрасплывется и марля от крыльев злотворныхдобавляет туману, – пугающий звониздает заточенный в пластмассу затворник.Дребезжит самовольный перпетуум-плач.Ветвь черемухи – большего выпуклый образ.Второгодник, устав от земных неудач,так же тупо и пристально смотрит на глобус.Полночь – вот вопросительной ветви триумф.И незримый наставник следит с порицаньем.О решенье задачи сносился мой ум.Вид пособья наглядного непроницаем.Скудость темени – свалка пустот и чернот.Необщительность тайны меня одолеет.О, узреть бы под утро прозрачный чертогвместо зыбкого хаоса, как Менделеев.Я измучилась на белонощном посту,и черемуха перенасыщена мною.Я, под панцирем дома, во мхи уползуи лицо оплесну неразгаданной мглою.Покосившись на странность занятий моих,на работу идет непроснувшийся малый.Он не знает, что грустно любим в этот мигизнуренным окном, перевязанным марлей.Кто прощает висок, не познавший основ?Кто смешливый и ласковый смотрит из близи?И колышется сон… убаюканный сон…сон-аргентум в отчетливой отчей таблице.11—12 июня 1985Сортавала
«Я – лишь горы моей подножье…»
Я – лишь горы моей подножье,и бытия величинав жемчужной раковине ночина весь июнь заточена.Внутри немеркнущего нимбадуши прижился завиток.Иль Ибсена закрыта книга,а я – засохший в ней цветок.Всё кличет кто-то: Сольвейг! Сольвейг! —в чащобах шхер и словарей.И, как на исповеди совесть,блаженно страждет соловей.В жемчужной раковине ночи,в ее прозрачной свето-тьмене знаю я сторонней нови,ее гонец не вхож ко мне.Мгновенье сомкнутого окамою зеницу бережет.Не сбережет: меня жестоковсеобщий призовет рожок.Когда в июль слепящий выйдуи вспомню местность и людей,привыкну ль я к чужому видунаружных черт судьбы моей?Дни станут жарче и короче,и чайка выклюет чуть светв жемчужной раковине ночиневзрачный водянистый след.12—13 июня 1985Сортавала
«Где Питкяранта? Житель питкярантский…»
Где Питкяранта? Житель питкярантскийсобрался в путь. Автобус дребезжит.Мой тайный глаз, живущий под корягой,автобуса оглядывает жизнь.Пока стоим. Не поспешает к целисквозной приют скитальцев и сирот.И силуэт старинной финской церквив проёме арки скорбно предстает.Грейпфрут – добыча многих. Продавалаторговли придурь неуместный плод.Эх, Сердоболь, эх, город Сортавала!Нюх отворён и пришлый запах пьет.Всех обликов так скудно выраженье,так загнан взгляд и неказиста стать,словно они эпоху Возрожденьядолжны опровергать и попирать.В дверь, впопыхах, три девушки скакнули.Две первые пригожи, хоть грубы.Содеяли уроки физкультурыих наливные руки, плечи, лбы.Но простодушна их живая юность,добротна плоть, и дело лишь за тем(он, кстати, рядом), кто зрачков угрюмостьпримерит к зову их дремотных тел.Но я о той, о третьей их подруге.Она бледна, расплывчато полна,пьяна, но четко обнимают рукиприпасы бедной снеди и вина.Совсем пьяна, и сонно и безгрешнопустует глаз, безвольно голубой,бесцветье прядей Ладоге прибрежно,бесправье черт простёрто пред судьбой.Поехали! И свалки мимолётностьпронзает вдруг единством и родством:котомки, тетки, дети, чей-то локоть —спасемся ль, коль друг в друга прорастём?Гремим и едем. Хвойными грядамиобведено сверкание воды.На всех балконах – рыбьих душ гирлянды.Фиалки скал издалека видны.Проносится роскошный дух грейпфрута,словно гуляка, что тряхнул мошной.Я озираю, мучась и ревнуя,сокровища черемухи сплошной.Но что мне в этой, бледно-белой, блёклой,с кульками и бутылками в руках?Взор, слабоумно-чистый и далекий,оставит грамотея в дураках.Ее толкают: – Танька! – дремлет Танька,но сумку держит цепкостью зверька.Блаженной, древней исподволи тайнарасширила бессмыслицу зрачка.Должно быть, снимок есть на этажерке:в огромной кофте Танька лет пяти.Готовность к жалкой и неясной жертвев чертах приметна и сбылась почти.Да, этажерка с розаном, каморка.В таких стенах роль сумки велика.Брезгливого и жуткого кого-тов свой час хмельной и Танька завлекла.Подружек ждет обнимка танцплощадки,особый смех, прищуриванье глаз.Они уйдут. А Таньке нет пощады.Пусть мается – знать, в мае родилась.С утра не сыщет маковой росинки.Окурки, стужа, лютая кровать.Как размыкать ей белые ресницы?Как миг снести и век провековать?Мне – выходить. Навек я Таньку брошу.Но всё она стоит передо мной.С особенной тоской я вижу брошку:юродивый цветочек жестяной.13—14 июня 1985Сортавала
Ночное
Ночные измышленья, кто вы, что вы?Мне жалко вашей робкой наготы.Жаль, что нельзя, нет сил надвинуть шторына дождь в окне, на мокрые цветы.Всё отгоняю крылья херувимаот маленького ада ночника.Черемуха – слепая балерина —последний акт печально начала.В чём наша связь, писания ночные?Вы – белой ночи собственная речь.Она пройдет – и вот уже ничьи вы.О ней на память надо ль вас беречь?И белый день туманен, белонощен.Вниз поглядеть с обрыва – всё равночто выхватить кинжал из мягких ножен:так вод холодных остро серебро.Дневная жизнь – уловка, ухищреньеприблизить ночь. Опаска всё сильней:а вдруг вчера в над-ладожском ущельедотла испепелился соловей?Нет, Феникс мой целёхонек и свищет:слог, слог – тире, слог, слог – тире, тире.Пунктира ощупь темной цели ищет,и слаще слова стопор слов в строке.Округла полночь. Всё свежо, всё внове.Я из чужбины общей ухожуи возвращаюсь в отчее, в ночное.В ночное – что? В ночное – что хочу.14—15 июня 1985Сортавала
«Вся тьма – в отсутствии, в опале…»
Вся тьма – в отсутствии, в опале,да несподручно без огня.Пишу, читаю – но лампадынет у людей, нет у меня.Электрик запил, для элегийтем больше у меня причин,но выпросить простых энергийне удалось мне у лучин.Верней, лучинушки-лучиныне добыла, в сарай вошед:те, кто мотиву научили,сокрыли, как светец возжечь.Немногого недоставало,чтоб стала жизнь моя красна,веретено
мое сновало,свисала до полу коса.А там, в рубахе кумачовой,а там, у белого куста…Ни-ни! Брусникою мочёнойприлежно заняты уста.И о свече – вотще мечтанье:где нынче взять свечу в глуши?Не то бы предавалась тайнедуша вблизи ее души.Я б села с кротким рукодельем…ах, нет, оно несносно мне.Спросила б я: – О, Дельвиг, Дельвиг,бела ли ночь в твоем окне?Мне б керосинового светазеленый конус, белый круг —в канун столетия и лета,где сад глубок и берег крут.Меня б студента-златоустапленял мундир, пугал апломб.«Так говори, как Заратустра!» —он написал бы в мой альбом.Но всё это пустая грёза.Фонарик есть, да нет в нём сил.Ночь и электрик правы розно:в ночь у него родился сын.Спасибо вечному обмену:и ночи цвет не поврежден,и посрамленному Амперусоперник новый нарожден.После полуночи темнеет —не вовсе, не дотла, едва.Все спать улягутся, но мне ведьпривычней складывать слова.Я авторучек в автолавкебольной букет приобрела:темны их тайные таланты,но масть пластмассы так бела.Вот пальцы зоркие поймалибег анемичного пера.А дальше просто: лист бумагичуть ярче общего пятна.Несупротивна ночи белойнеразличимая строка.Но есть светильник неумелый —сообщник моего окна.Хранит меня во тьме короткой,хранит во дне, хранит всегдачеремухи простонароднойвысокородная звезда.Вдруг кто-то сыщется и спросит:зачем при ней всю ночь сижу?Что я отвечу? Хрупкий отсвет,как я должна, так обвожу.Прости, за то прости, читатель,что я не смыслов поставщик,а вымыслов приобретательчеремуховых и своих.Электрик, загулявший на ночь,сурово смотрит на зарюи говорит: «Всё сочиняешь?» —«Всё починяешь?» – говорю.Всяк о своем печётся светеи возгорается, смеясь,залатанной электросетис вот этими стихами связь.15—17 мая 1985Сортавала
«Лапландских летних льдов недальняя граница…»
Лапландских летних льдов недальняя граница.Хлад Ладоги глубок, и плавен ход ладьи.Ладони ландыш дан и в ладанке хранится.И ладен строй души, отверстой для любви.Есть разве где-то юг с его латунным пеклом?Брезгливо серебро к затратам золотым.Ночь-римлянка влачит свой белоснежный пеплум.(Латуни не нашлось, так сыщется латынь.)Приладились слова к приладожскому ладу.(Вкруг лада – всё мое, Брокгауз и Ефрон.)Ум – гения черта, но он вредит таланту:стих, сочиненный им, всегда чуть-чуть соврёт.В околицах ума, в рассеянных чернотах,ютится бедный дар и пробует сказать,что он не позабыл Ладыжинских черемухв пред-ладожской стране, в над-ладожских скалах.Лещинный мой овраг, разлатанный, ледащий,мной обольщен и мной приважен к похвалам.Валунный водолей, над Ладогой летящий,благослови его, владыко Валаам.Черемух розных двух пересеченьем тайныммой помысел ночной добыт и растворенв гордыне бледных сфер, куда не вхож ботаник, —он, впрочем, не вступал в безумный разговор.Фотограф знать не мог, что выступит на снимкеприсутствие судьбы и дерева в окне.Средь схемы световой – такая сила схимыв зрачке, что сил других не остается мне.Лицо и речь – души неодолимый подвиг.В окладе хладных вод сияет день младой.Меж утомленных век смешались полночь, полдень,лад, Ладога, ладонь и сладкий сон благой.17—20 июня 1985Сортавала
«Всё шхеры, фиорды, ущельных существ…»
Всё шхеры, фиорды, ущельных существоттуда пригляд, куда вживе не ходят.Скитания омутно-леший сюжет,остуда и оторопь, хвоя и холод.Зажжён и не гаснет светильник сырой.То – Гамсуна пагуба и поволока.С налёту и смолоду прянешь в силок —не вырвешь души из его приворота.Болотный огонь одолел, опалил.Что – белая ночь? Это имя обманно.Так назван условно маньяк-аноним,чьим бредням моя приглянулась бумага.Он рыщет и свищет, и виснут усы,и девушке с кухни понятны едва лиего бормотанья: – Столь грешные сныстрашны или сладостны фрёкен Эдварде?О, фрёкен Эдварда, какая тоска —над вечно кипящей геенной отварапомешивать волны, клубить облака —какая отвага, о фрёкен Эдварда!И девушка с кухни страшится и ждет.Он сгинул в чащобе – туда и дорога.Но огненной порчей смущает и жжетнаитье прохладного глаза дурного.Я знаю! Сама я гоняюсь в лесахза лаем собаки, за гильзой пустою,за смехом презренья в отравных устах,за гибелью сердца, за странной мечтою.И слышится в сырости мха и хвоща:– Как скушно! Ничто не однажды, всё – дваждыиль многажды. Ждет не хлыста, а хлыщазвериная душенька фрёкен Эдварды.Все фрёкен Эдварды во веки вековбледны от белил захолустной гордыни.Подале от них и от их муженьков!Обнимемся, пёс, мы свободны отныне.И – хлыст оставляет рубец на руке.Пёс уши уставил в мой шаг осторожный.– Смотри, – говорю, – я хожу налегке:лишь посох, да плащ, да сапог остроносый.И мне, и тебе, белонощный собрат,двоюродны люди и ровня – наяды.Как мы – так никто не глядит на собак.Мы встретились – и разминёмся навряд ли.Так дивные дива в лесу завелись.Народ собирался и медлил с облавой —до разрешенья ответственных лицпокончить хотя бы с бездомной собакой.С утра начинает судачить табльдото призраках трёх, о кострах их наскальных.И девушка с кухни кофейник прольети слепо и тупо взирает на скатерть.Двоится мой след на росистом крыльце.Гость-почерк плетет письмена предо мною.И в новой, чужой, за-озерной краселицо провинилось пред явью дневною.Всё чушь, чешуя, серебристая чудь.И девушке с кухни до страсти охотаи страшно – крысиного яства чуть-чутьдобавить в унылое зелье компота.20—21 июня 1985Сортавала
«Так бел, что опаляет веки…»
Так бел, что опаляет веки,кратчайшей ночи долгий день,и белоручкам белошвейкипрощают молодую лень.Оборок, складок, кружев, рюшейсегодня праздник выпускнойи расставанья срок горючиймоей черемухи со мной.В ночи девичьей, хороводнойесть болетворная тоска.Ее, заботой хлороформной,туманят действия цветка.Воскликнет кто-то: знаем, знаем!Приелся этот ритуал!Но всех поэтов всех избранницкто не хулил, не ревновал?Нет никого для восклицаний:такую я сыскала глушь,что слышно, как, гонимый цаплей,в расщелину уходит уж.Как плавно выступала пава,пока была ее пора! —опалом пагубным всплывалаи Анной Павловой плыла.Еще ей рукоплещут ложи,еще влюблен в нее бинокль —есть время вымолвить: о Боже! —нет черт в ее лице больном.Осталась крайность славы: тризна.Растенье свой триумф снесло,как знаменитая артистка, —скоропостижно и светло.Есть у меня чулан фатальный.Его окно темнит скала.Там долго гроб стоял хрустальный,и в нём черёмуха спала.Давно в округе обгорело,быльём зеленым порослоее родительское древои всё недальнее родство.Уж примерялись банты бала.Пылали щёки выпускниц.Красавица не открываладремотно-приторных ресниц.Пеклась о ней скалы дремучестьвсё каменистей, всё лесней.Но я, любя ее и мучась, —не королевич Елисей.И главной ночью длинно-белой,вблизи неутолимых глаз,с печальной грацией несмелойцаревна смерти предалась.С неизъяснимою тоскою,словно былую жизнь мою,я прах ее своей рукоюгоры подножью отдаю.– Еще одно настало лето, —сказала девочка со сна.Я ей заметила на это:– Еще одна прошла весна.Но жизнь свежа и беспощадна:в черемухи прощальный деньглаз безутешный – мрачно, жадноуспел воззриться на сирень.21—22 июня 1985Сортавала