Лишь июнь сортавальские воды согрел —поселенья опальных черемух сгорели.Предстояла сирень, и сильней и скорей,чем сирень, расцвело обожанье к сирени.Тьмам цветений назначил собор Валаам.Был ли молод монах, чье деянье сохранно?Тосковал ли, когда насаждал-поливалочертания нерукотворного храма?Или старец, готовый пред Богом предстать,содрогнулся, хоть глубь этих почв не червива?Суммой сумрачной заросли явлена страсть.Ослушанье послушника в ней очевидно.Это – ересь июньских ночей на устах,сон зрачка, загулявший по ладожским водам.И не виден мне богобоязненный сад,дали ветку сирени – и кажется: вот он.У сиреневых сводов нашелся одинприхожанин, любое хожденье отвергший.Он глядит нелюдимо и сиднем сидит,и крыльцу его – в невидаль след человечий.Он заране запасся скалою в окне.Есть сусек у него: ведовская каморка.Там он держит скалу, там случалось и мнезаглядеться в ночное змеиное око.Он хватает сирень и уносит во мрак(и выносит черемухи остов и осыпь).Не причастен сему светлоликий монах,что терпеньем сирени отстаивал остров.Наплывали разбой и разор по волнам.Тем вольней принималась сирень разрастаться.В облаченье лиловом вставал Валаам,и смотрело растенье в глаза святотатца.Да, хватает, уносит и смотрит с тоской,обожая сирень, вожделея сирени.В чернокнижной его кладовой колдовскойборода его кажется старше, синее.Приворотный отвар на болотном огнезакипает. Летают крылатые мыши.Помутилась скала в запотевшем окне:так дымится отравное варево мысли.То ль юннат, то ли юный другой следопытбыл отправлен с проверкою в дом под скалою.Было рано. Он чая еще не допил.Он ушел, не успев попрощаться с семьёю.Он вернулся не скоро и вчуже смотрел,говорил неохотно, держался сурово.– Там такие дела, там такая сирень, —проронил – и другого не вымолвил слова.Относили затворнику новый журнал,предлагали газету, какую угодно.Никого не узнал. Ничего не желал.Грубо ждал от смущенного гостя – ухода.Лишь остался один – так и прыгнул в тайник,где храним ненаглядный предмет обожанья.Как
цветет его радость! Как душу томит,обещать не умея и лишь обольщая!Неужели нагрянут, спугнут, оторвутот судьбы одинокой, другим не завидной?Как он любит теченье ее и триумфпод скалою лесною, звериной, змеиной!Экскурсантам, что свойственны этим местам,начал было твердить предводитель экскурсий:вот-де дом под скалой… Но и сам он устал,и народу казалась история скушной.Был забыт и прощён ее скромный герой:отсвет острова сердце склоняет к смиренью.От свершений мирских упасаем горой,пусть сидит со своей монастырской сиренью.22—23 июня 1985Сортавала
«То ль потому, что ландыш пожелтел…»
То ль потому, что ландыш пожелтели стал невзрачной пользою аптечной,то ль отвращенье возбуждал комарк съедобной плоти – родственнице тел,кормящихся добычей бесконечной,как и пристало лакомым кормам…То ль потому, что встретилась змея, —я бы считала встречу добрым знаком,но так она не расплела колец,так равнодушно видела меня,как если б я была пред вещим зракомпустым экраном с надписью: «конец»…То ль потому, что смерклось на скалахи паузой ответила кукушкана нищенский и детский мой вопрос, —схоласт-рассудок явственно сказал,что мне мое не удалось искусство, —и скушный холод в сердце произрос.Нечаянно рука коснулась лба:в чём грех его? в чём бедная ошибка?Достало и таланта, и ума,но слишком их таинственна судьба:окраинней и глуше нет отшиба,коль он не спас – то далее куда?Вчера, в июня двадцать третий день,был совершенен смысл моей печали,как вид воды – внизу, вокруг, вдали.Дано ль мне знать, как глаз змеи глядел?Те, что на скалах, ландыши увяли,но ландыши низин не отцвели.23—24 июня 1985Сортавала
«Сверканье блёсен, жалобы уключин…»
Сверканье блёсен, жалобы уключин.Лишь стол и я смеемся на мели.Все ловят щук. Зато веленьем щучьимсбываются хотения мои.Лилового махрового растеньяхочу! – сгустился робкий аметистдо зауми чернильного оттенка,чей мрачный слог мастит и знаменит.Исчадье дальне-родственных династий,породы упованье и итог, —пустив на буфы бархат кардинальский,цветок вступает в скудный мой чертог.Лишь те, чей путь – прыжок из грязи в князи,пугаются кромешности камор.А эта гостья – на подмостках казнивойдет в костер: в обыденный комфорт.Каморки заковыристой отшелье —ночных крамол и таинств закрома.Не всем домам дано вовнутрь ущелье.Нет, не во всех домах живет скала.В моём – живет. Мох застилает окна.И Север, преступая перевал,захаживает и туманит стёкла,вот и сегодня вспомнил, побывал.Красе цветка отечественна здравостьтемнот застойных и прохладных влаг.Он полюбил чужбины второзданность:чащобу-дом, дом-волю, дом-овраг.Явилась в нём нездешняя осанка,и выдаст обращенья простота,что эта, под вуалем, чужестранка —к нам ненадолго и не нам чета.Кровь звёзд и бездн под кожей серебрится,и запах умоляюще не смел,как слабый жест: ненадобно так близко!здесь – грань прозрачных и возбранных сфер.Высокородный выкормыш каморкиприемлет лилий флорентийских весть,обмолвки, недомолвки, оговоркивобрав в лилейный и лиловый цвет.Так, усмотреньем рыбы востроносой,в теснине каменистого жилья,со мною делят сумрак осторожныйскала, цветок и ночь-ворожея.Чтоб общежитья не смущать основыи нам пред ним не возгордиться вдруг,приходят блики, промельки, ознобыи замыкают узко-стройный круг.– Так и живете? – Так живу, представьте.Насущнее всех остальных проблем —оставленный для Ладоги в пространствеи Ладогой заполненный пробел.Соединив живой предмет и образ,живет за дважды каменной стенойдвужильного уединенья доблесть,обняв сирень, оборонясь скалой.А этот вот, бредущий по дороге,невзгодой оглушенный человеккак связан с домом на глухом отрогесудьбы, где камень вещ и островерх?Всё связано, да объяснить не просто.Скала – затем, чтоб тайну уберечь.Со временем всё это разберется.Сейчас – о ночи и сирени речь.24—25 июня 1985Сортавала
«Вошла в лиловом в логово и в лоно…»
Вошла в лиловом в логово и в лоноловушки – и благословил ловецвсё, что совсем, почти, едва лиловоиль около-лилово, наконец.Отметина преследуемой масти,вернись в бутон, в охранную листву:всё, что повинно в ней хотя б отчасти,несет язычник в жертву божеству.Ему лишь лучше, если цвет уклончив:содеяв колоколенки разор,он нехристем напал на колокольчик,но распалил и не насытил взор.Анютиных дикорастущих глазокздесь вдосталь, и, в отсутствие Анют,их дикие глаза на скалолазовглядят, покуда с толку не собьют.Маньяк бросает выросший для взглядацветок к ногам лиловой госпожи.Ей всё равно. Ей ничего не надо,но выговорить лень, чтоб прочь пошли.Лишь кисть для акварельных окропленийи выдох жабр, нырнувших в акваспорт,нам разъясняют имя аквилегий,и попросту выходит: водосбор.В аквариум окраины садовойрастенье окунает плавники.Завидев блеск серебряно-съедобный,охотник чайкой прянул в цветники.Он страшен стал! Он всё влачит в лачугук владычице, к обидчице своей.На Ладоги вечернюю кольчугуон смотрит всё угрюмей и сильней.Его терзает сизое сверканьетой части спектра, где сидит фазан.Вдруг покусится на перо фазаньезапреты презирающий азарт?Нам повезло: его глаза воззрилисьна цветовой потуги абсолют —на ирис, одинокий, как Озирисв оазисе, где лютик робко-лют.Не от сего он мира – и погибнет.Ущербно-львиный по сравненью с ним,в жилище, баснословном, как Египет,сфинкс захолустья бредит и не спит.И даже этот волокита-рыцарь,чьи притязанья отемнили дом, —бледнеет раб и прихвостень царицын,лиловой кровью замарав ладонь.Вот – идеал. Что идол, что идея!Он – грань, пред-хаос, крайность красоты,устойчивость и грация издельяна волосок от роковой черты.Покинем ирис до его скончанья —тем боле что лиловости вампир,владея ею и по ней скучая,припас чернил давно до дна допил.Страдание сознания больного —сирень, сиречь: наитье и напасть.И мглистая цветочная берлога —душно-лилова, как медвежья пасть.Над ней – дымок, словно она – Везувийи думает: не скушно ль? не пора ль?А я? Умно ль – Офелией безумнойцветы сбирать и песню напевать?Плутаю я в пространном фиолете.Свод розовый стал меркнуть и синеть.Пришел художник, заиграл на флейте.Звана сирень – ослышалась свирель.Уж примелькалась слуху их обнимка,но дудочка преследует цветок.Вот и сейчас – печально, безобидновсплыл в сумерках их общий завиток.Как населили этот вечер летнийоттенков неземные мотыльки!Но для чего вошел художник с флейтойв проём вот этой прерванной строки?То ль звук меня расстроил неискомый,то ль хрупкий неприкаянный артисткакой-то незапамятно-иконный,прозрачный свет держал между ресниц, —но стало грустно мне, так стало грустно,словно в груди всплакнула смерть птенца.Сравненью ужаснувшись, трясогузкаулепетнула с моего крыльца.Что делаю? Чего ищу в сирени —уж не пяти, конечно, лепестков?Вся жизнь моя – чем старе, тем страннее.Коль есть в ней смысл, пора бы знать: каков?Я слышу – ошибаюсь неужели? —я слышу в еженощной тишиненеотвратимой воли наущенье —лишь послушанье остается мне.Лишь в полночь весть любовного ответаявилась изумленному уму:отверстая заря была со-цветнацветному измышленью моему.25—27 июня 1985Сортавала
«Пора, прощай, моя скала…»
Пора, прощай, моя скала,и милый дом, и в нём каморка,где всё моя сирень спала, —как сновиденно в ней, как мокро!В опочивальне божества,для козней цвета и уловок,подрагивают существарастений многажды лиловых.В свой срок ступает на порогакцент оттенков околичных:то маргариток говорок,то орхидеи архаичность.Фиалки, водосбор, люпин,качанье перьев, бархат мантий.Но ирис боле всех любим:он – средоточье черных магий.Ему и близко равных нет.Мучителен и хрупок облик,как вывернутость тайных недрв кунсткамерных прозрачных колбах.Горы подножье и подвал —словно провал ума больного.Как бедный Врубель тосковал!Как всё безвыходно лилово!Но зачарован мой чулан.Всего, что вне, душа чуралась,пока садовник учинялсад: чудо-лунность и чуланность.И главное: скалы визитсквозь стену и окно глухое.Вошла – и тяжело висит,как гобелен из мха и хвои.А в комнате, где правит стол,есть печь – серебряная львица.И соловьиный произволв округе белонощной длится.О чём уста ночных молитвтак воздыхают и пекутся?Сперва пульсирует мотивкак бы в предсердии искусства.Всё горячее перебойартерии сакраментальной,но бесполезен переводи суесловен комментарий.Сомкнулись волны, валуны,канун разлуки подневольной,ночь белая и часть лунынад Ладогою хладноводной.Ночь, соловей, луна, цветы —круг стародавних упований.Преуспеянью новизнымоих не нужно воспеваний.Она б не тронула меня!Я – ей вреда не причинялаво глубине ночного дня,в челне чернильного чулана.Не признавайся, соловей,не растолковывай, мой дальний,в чём смысл страдальческой твоейнескладицы исповедальной.Пусть всяко понимает всякслогов и пауз двуединость,утайки маленькой пустяк —заветной тайны нелюдимость.28 июня 1985Сортавала
«Сирень, сирень – не кончилась бы худом…»
Сирень, сирень – не кончилась бы худоммоя сирень. Боюсь, что не к добрув лесу нашла я разоренный хутори у него последнее беру.Какое
место уготовил домуразумный финн! Блеск озера слезилзрачок, когда спускалась за водоюкрасавица, а он за ней следил.Как он любил жены златоволосойподатливый и плодоносный стан!Она, в невестах, корень приворотныйзаваривала – он о том не знал.Уже сынок играл то в дровосека,то в плотника, и здраво взгляд синел, —всё мать с отцом шептались до рассвета,и всё цвела и сыпалась сирень.В пять лепестков она им колдовалажить-поживать и наживать добра.Сама собой слагалась Калевалаво мраке хвой вкруг светлого двора.Не упасет неустрашимый Калевдобротной, животворной простоты.Всё в бездну огнедышащую канет.Пройдет полвека. Устоят цветы.Душа сирени скорбная витает —по недосмотру бывших здесь гостей.Кто предпочел строению – фундамент,румяной плоти – хрупкий хруст костей?Нашла я доску, на которой режутхозяйки снедь на ужинной заре, —и заболел какой-то серый скрежетв сплетенье солнц, в дыхательном ребре.Зачем мой ход в чужой цветник вломился?Ужель, чтоб на кладбище пироватьи языка чужого здравомысльевозлюбленною речью попирать?Нет, не затем сирени я добытчик,что я сирень без памяти люблюи многотолпен стал ее девичникв сырой пристройке, в северном углу.Всё я смотрю в сиреневые очи,в серебряные воды тишины.Кто помышлял: пожалуй, белой ночидостаточно – и дал лишь пол-луны?Пред-северно, продольно, сыровато.Залив стоит отвесным серебром.Дождит, и отзовется Сортавала,коли ее окликнешь: Сердоболь.Есть у меня будильник, полномочныйне относиться к бдению иль сну.Коль зазвенит – автобус белонощныйя стану ждать в двенадцатом часу.Он появляться стал в канун сирени.Он начал до потопа, до войнысвой бег. Давно сносились, устарелиего крыла, и лица в нём бледны.Когда будильник полночи добьетсяпо усмотренью только своему,автобус белонощный пронесется —назад, через потоп, через войну.В обратность дней, вспять времени и смысла,гремит его брезентовый шатёр.Погони опасаясь или сыска,тревожно озирается шофер.Вдоль берега скалистого, лесноголетит автобус – смутен, никаков.Одна я слышу жуткий смех клаксона,хочу вглядеться в лица седоков.Но вижу лишь бескровный и зловещийтуман обличий и не вижу лиц.Всё это как-то связано с зацветшейсиренью возле старых пепелищ.Ужель спешат к владениям отцовским,к пригожим женам, к милым сыновьям.Конец июня: обоняньем острымо сенокосе грезит сеновал.Там – дом смолист, нарядна черепица.Красавица ведро воды несла —так донесла ли? О скалу разбитьсяавтобусу бы надо, да нельзя.Должна ль я снова ждать их на дорогена Питкяранту? (Славный городок,но как-то грустно, и озябли ноги,я ныне странный и плохой ходок.)Успею ль сунуть им букет заветныйи прокричать: – Возьми, несчастный друг! —в обмен на скользь и склизь прикосновенийих призрачных и благодарных рук.Легко ль так ночи проводить, а утром,чей загодя в ночи содеян свет,опять брести на одинокий хутори уносить сирени ветвь и весть.Мой с диким механизмом поединокнадолго ли? Хочу чернил, пераили заснуть. Но вновь блажит будильник.Беру сирень. Хоть страшно – но пора.28—29 июня 1985Сортавала
«– Что это, что? – Спи, это жар во лбу…»
– Что это, что? – Спи, это жар во лбу.– Чьему же лбу такое пламя впору?Кто сей со лбом и мыслью лба: ведульва в поводу и поднимаюсь в гору?– Не дать ли льда изнеможенью лба?– Того ли лба, чья знала дальновидность,где валуны воздвигнуть в память льда:де, чти, простак, праматерь ледовитость?– Испей воды и не дотла сгори.Всё хорошо. Вот склянки, вот облатки.– Со лбом и львом уже вверху горы:клубится грива и сверкают латы.– Спи, это бред, испекший ум в огне.– Тот, кто со львом, и лев идут к порогу.Коль это мой разыгран бред вовне,пусть гением зовут мою хворобу.И тот, кого так сильно… тот, комуприскучил блеск быстротекучей ртути,подвёл меня к замёрзшему окну,и много счастья было в той минуте.С горы небес шел латник золотой.Среди ветвей, оранжевая, длиласьего стезя – неслышимой пятойслед голубой в ней пролагала львиность.Вождь льва и лев вблизь подошли ко мне.Мороз и солнце – вот в чём было дело.Так день настал – девятый в декабре.А я болела и в окно глядела.Затмили окна, затворили дом(день так сиял!), задвинули ворота.Так страшно сердце расставалось с Днём,как с тою – тот, где яд, клинок, Верона.Уж много раз менялись свет и темь.В пустыне мглы, в тоске неодолимой,сиротствует и полыхает День,мой не воспетый, мой любимый – львиный.19—20 декабря 1985Ленинград
Ёлка в больничном коридоре
В коридоре больничном поставили ёлку. Онаи сама смущена, что попала в обитель страданий.В край окна моего ленинградская входит лунаи недолго стоит: много окон и много стояний.К той старухе, что бойко бедует на свете одна,переходит луна, и доносится шорох старанийутаить от соседок, от злого непрочного снанарушенье порядка, оплошность запретных рыданий.Всем больным стало хуже. Но всё же – канун Рождества.Завтра кто-то дождется известий, гостинцев, свиданий.Жизнь со смертью – в соседях. Каталка всегда не пуста —лифт в ночи отскрипит равномерность ее упаданий.Вечно радуйся, Дево! Младенца ты в ночь принесла.Оснований других не оставлено для упований,но они так важны, так огромны, так несть им числа,что прощен и утешен безвестный затворник подвальный.Даже здесь, в коридоре, где ёлка – причина для слёз(не хотели ее, да сестра заносить повелела),сердце бьется и слушает, и – раздалось, донеслось:– Эй, очнитесь! Взгляните – восходит Звезда Вифлеема.Достоверно одно: воздыханье коровы в хлеву,поспешанье волхвов и неопытной матери локоть,упасавший Младенца с отметиной чудной во лбу.Остальное – лишь вздор, затянувшейся лжи мимолётность.Этой плоти больной, изврежденной трудом и войной,что нужней и отрадней столь просто описанной сцены?Но – корят то вином, то другою какою винойи питают умы рыбьей костью обглоданной схемы.Я смотрела, как день занимался в десятом часу:каплей был и блестел, как бессмысленный черныйфонарик, —там, в окне и вовне. Но прислышалось общему сну:в колокольчик на ёлке названивал крошка-звонарик.Занимавшийся день был так слаб, неумел, неказист.Цвет – был меньше, чем розовый: родом из робких,не резких.Так на девичьей шее умеет мерцать аметист.Все потупились, глянув на кроткий и жалобный крестик.А как стали вставать, с неохотой глаза открывать, —вдоль метели пронёсся трамвай, изнутри золотистый.Все столпились у окон, как дети: – Вот это трамвай!Словно окунь, ушедший с крючка: весь пятнистый,огнистый.Сели завтракать, спорили, вскоре устали, легли.Из окна вид таков, что невидимости Ленинградаили невидали мне достанет для слёз и любви.– Вам не надо ль чего-нибудь? – Нет, ничего нам не надо.Мне пеняли давно, что мои сочиненья пусты.Сочинитель пустот, в коридоре смотрю на сограждан.Матерь Божия! Смилуйся! Сына о том же проси.В День Рожденья Его дай молиться и плакать о каждом!25 декабря 1985Ленинград
«Поздней весны польза-обнова…»
Поздней весны польза-обнова.Быстровелик оползень поля:коли и есть посох-опора,брод не возбредится к нам.«Бысть человек послан от Бога,имя ему Иоанн».Росталь: растущей воды окиянье.Полночь, но опаленырытвины вежд и окраин канавьедосталью полулуны.Несть нам отверзий принесть покаяньеи не прозреть пелены.Ходу не имем, прийди, Иоанне,к нам на брега полыньи.Имя твое в прародстве с именамитех, чьи кресты полеглив снег, осененный тюрьмой и дымами, —оборони, полюбилютость округи, поруганной нами,иже рекутся людьми.«Бысть человек послан от Бога,имя ему Иоанн».О, не ходи! Нынче суббота,праздник у нас: посвист разбоя,обморок-март, путь без разбора,топь, поволока, туман.Март 1986Иваново
Ивановские припевки
Созвали семинар – проникнуть в злобу дня,а тут и без него говеют не во благе.Заезжего ума пустует западня:не дался день-злодей ловушке и облаве.Двунадесять язык в Иванове сошлисьи с ними мой и свой, тринадцатый, злосчастный.Весь в Уводь не изыдь, со злобой не созлись,Ивановичей род, в хмельную ночь зачатый.А ежели кто трезв – отымет и отъестсудьбы деликатес, весь диалект – про импорт.Питают мать-отец плаксивый диатезтех, кто, возмыв из детств, убьет, но и повымрет.Забавится дитя: пешком под стол пойдя,уже удавку вьет для Жучки и для Васьки.Ко мне: «Почто зверям суёшь еды-питья?» —«Аз есмь родня зверья, а вы мне – не свояси».Перечу языку – порочному сынкупорушенных пород и пагубного чтива.Потылицу чешу, возглавицей рекуто, что под ней держу в ночи для опочива.Захаживал Иван, внимал моим словам,поддакивал, кивал: «Душа твоя – Таврида.Что делаешь-творишь?» – «Творю тебе стакан». —«Старинно говоришь. Скажи: что есть творило?» —«Тебя за речь твою прииму ко двору.Стучись – я отворю. Отверстый ход – творило». —«В заочье для чего слывешь за татарву?» —«Заочье не болит, когда тавром тавримо».Ой, город-городок, ой, говор-говорок:прядильный монотон и матерок предельный —в ооканье вовлёк и округлил роток,опутал, обволок, в мое ушко продетый.У нас труба коптит превыспренную синьи ненависть когтит промеж родни простенок.Мы знаем: стыдно пить, и даже в сырь и стыньмы сикера не пьем, обходимся проствейном.Окликнул семинар: «Куда идешь, Иван?» —«На Кубу, семинар, всё наше устремленье».Дивится семинар столь дальним именам.(На Кубу – в магазин, за грань, за вод струенье.)Раздолье для невест – без петуха насест,а робятишки есть, при маме и во маме.Ест поедом тоска, потом молва доест.Чтоб не скучать – девчат черпнули во Вьетнаме.Четыреста живых и чужеродных чадусилили вдовства и девства многолюдность.Улыбки их дрожат, потёмки душ – молчат.Субтропиков здесь нет, зато сугуба лютость.Смуглы, а не рябы, робки, а не грубы,за малые рубли великими глазамиих страх глядит на нас – так, говорят, грибыглядят, когда едят их едоки в Рязани.Направил семинар свой променад в сельмаг,проверил провиант – не сныть и не мякину.Бахвалился Иван: «Не пуст сусек-сервант.Полпяди есть во лбу – читай телемахину».За словом не полез – зачем и лезть в карман?«Рацеей, – объяснял, – упитана Расея.Мы к лишним вообче бесчувственны кормам.Нам коло-грядский жук оставил часть растенья».Залётный семинар пасет нас от беды:де, буйствует вино, как паводок апрельский.Иван сказал: «Вино отлично от воды,но смысл сего не здесь, а в Кане Галилейской».От Иоанна – нам есть наущенье уст,и слышимо во мглах: «Восстав, сойдем отсюду».Путина – нет пути. То плачу, то смеюсь,то ростепель терплю, то новую остуду.«Эй, ты куда, Иван?» – «На Кубу, брат-мадам.А ты?» – «Да по следам твоим, чрез половодье». —«Держися за меня! Пройдемся по водам!»И то: пора всплакнуть по певчем по Володе.Ивану говорю по поводу вина:«Нам отворенный ход – творило, хоть – травило».Ответствует: «Хвалю! Ой, девка, ой, умна!А я-то помышлял про кофе растворимо…»Март 1986Иваново