Начну издалека, не здесь, а там,начну с конца, но он и есть начало.Был мир как мир. И это означаловсё, что угодно в этом мире вам.В той местности был лес, как огород, —так невелик и все-таки обширен.Там, прихотью младенческих ошибок,всё было так и всё наоборот.На маленьком пространстве тишиныбыл дом как дом. И это означало,что женщина в нем головой качалаи рано были лампы зажжены.Там труд был лёгок, как урок письма,и кто-то – мы еще не знали сами —замаливал один пред небесаминаш грех несовершенного ума.В том равновесье меж добром и зломбыл он повинен. И земля летеланеосторожно, как она хотела,пока свеча горела над столом.Прощалось и невежде и лгуну —какая разница? – пред белым светом,позволив нам не хлопотать об этом,он искупал всеобщую вину.Когда же им оставленный пробелвозник над миром, около восхода,толчком заторможенная природапереместила тяжесть наших тел.Объединенных бедною гурьбой,врасплох нас наблюдала необъятность,и наших недостоинств неприглядностьуже никто не возмещал собой.В тот дом езжали многие. И тедва мальчика в рубашках полосатыхбез робости вступали в палисадникс малиною, темневшей в темноте.Мне доводилось около бывать,но
я чужда привычке современнойналаживать контакт несоразмерный,в знакомстве быть и имя называть.По вечерам мне выпадала честьсмотреть на дом и обращать молитвуна дом, на палисадник, на малину —то имя я не смела произнесть.Стояла осень, и она былалишь следствием, но не залогом лета.Тогда еще никто не знал, что этаокружность года не была кругла.Сурово избегая встречи с ним,я шла в деревья, в неизбежность встречи,в простор его лица, в протяжность речи…Но рифмовать пред именем твоим?О нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нём был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал. – И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: – Ради Бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!» Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружая его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приёмы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округло-любовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов вместе по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он легко, по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с кое-как поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду».
Из леса, как из-за кулис актер,он вынес вдруг высокопарность позы,при этом не выгадывая пользыу зрителя, – и руки распростер.Он сразу был театром и собой,той древней сценой, где прекрасны речи.Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечиуже мерцает фосфор голубой.– О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —не холодно ли? – вот и всё, не боле.Как он играл в единственной той роливсемирной ласки к людям и зверью.Вот так играть свою игру – шутя!всерьез! до слёз! навеки! не лукавя! —как он играл, как, молоко лакая,играет с миром зверь или дитя.– Прощайте же! – так петь между людьмине принято. Но так поют у рампы,так завершают монолог той драмы,где речь идет о смерти и любви.Уж занавес! Уж освещают тьму!Еще не всё: – Так заходите завтра! —О тон гостеприимного азарта,что ведом лишь грузинам, как ему.Но должен быть такой на свете дом,куда войти – не знаю! невозможно!И потому, навек неосторожно,я не пришла ни завтра, ни потом.Я плакала меж звёзд, дерев и дач —после спектакля, в гаснущем партере,над первым предвкушением потеритак плачут дети, и велик их плач.1962
«Когда б спросили… – некому спросить…»
Когда б спросили… – некому спросить:пустынна переделкинская осень.Но я – как раз о ней! Пусть спросят синьи желтизна, пусть эта церковь спросит,когда с лучом играет на холме,пусть спросит холм, скрывающий покуда,что с ним вовек не разминуться мне,и ветхий пруд, и дерево у пруда,пусть осень любопытствует: куда,зачем спешу по направленью к летувспять увяданья? И при чем Кура,когда пора подумывать про Лету?И я скажу: – О местность! О судьба!О свет в окне единственного дома!Дай миг изъять из моего всегда,тебе принадлежащего надолго,дай неизбежность обежать кругоми уж потом ее настигнуть бегом,дай мне увидеть землю роз и горс их неземным и отстраненным снегом,дай Грузию по имени назвать,моей назвать, плениться белым светоми над Курою постоять. Как знать?Быть может – нет… а всё ж,вдруг – напоследок?1962
Симону Чиковани
Явиться утром в чистый север сада,в глубокий день зимы и снегопада,когда душа свободна и проста,снегов успокоителен избытоки пресной льдинки маленький напитоктак развлекает и смешит уста.Всё нужное тебе – в тебе самом, —подумать и увидеть, что Симонидет один к заснеженной ограде.О нет, зимой мой ум не так умен,чтобы поверить и спросить: – Симон,как это может быть при снегопаде?И разве ты не вовсе одинаковс твоей землею, где, навек заплакавот нежности, всё плачет тень моя,где над Курой, в объятой Богом Мцхете,в садах зимы берут фиалки дети,их называя именем «Иа»?И коль ты здесь, кому теперь виднапустая площадь в три больших окнаи цирка детский круг кому заметен?О, дома твоего беспечный храм,прилив вина и лепета к губами пение, что следует за этим!Меж тем всё просто: рядом то и это,и в наше время от зимы до летаполгода жизни, лёта два часа.И приникаю я лицом к Симонувсё тем же летом, тою же зимою,когда цветам и снегу нет числа.Пускай же всё само собой идет:сам прилетел по небу самолет,сам самовар нам чай нальет в стаканы.Не будем звать, но сам придет соседдля добрых восклицаний и бесед,и голос сам заговорит стихами.Я говорю себе: твой гость с тобою,любуйся его милой худобою,возьми себе, не отпускай домой.Но уж звонит во мне звонок испуга:опять нам долго не видать друг другав честь разницы меж летом и зимой.Простились, ничего не говоря.Я предалась заботам января,вздохнув во сне легко и сокровенно.И снова я тоскую поутру.И в сад иду, и веточку беру,и на снегу пишу я: Сакартвело.1963
Сон
О опрометчивость моя!Как видеть сны мои решаюсь?Так дорого платить за шалость —заснуть?Но засыпаю я.И снится мне, что свеж и скупсентябрьский воздух. Всё знакомо:осенняя пригожесть дома,вкус яблок, не сходящий с губ.Но незнакомый садоводвозделывает сад знакомыйи говорит, что он законныйвладелец.И войти зовет.Войти? Как можно? Столько разя знала здесь печаль и гордость,и нежную шагов нетвердость,и нежную незрячесть глаз.Уж минуло так много дней.А нежность – облаком вчерашним,а нежность – обмороком влажнымменя омыла у дверей.Но садоводова женаменя приветствует жеманно.Я говорю:– Как здесь туманно…И я здесь некогда жила.Я здесь жила – лет сто назад.– Лет сто? Вы шутите?– Да нет же!Шутить теперь? Когда так нежностолетьем прошлым пахнет сад?Сто лет прошло, а всё свежив ладонях нежностик родимойкоре деревьев.Запах дымныйв саду всё тот же.– Не скажи! —промолвил
садовод в ответ.Затем спросил:– Под паутиной,со старомодной чёлкой длинной,не ваш ли в чердаке портрет?Ваш сильно изменился взглядс тех давних пор, когда в кручине,не помню, по какой причине,вы умерли – лет сто назад.– Возможно, но – жить так давно,лишь тенью в чердаке остаться,и всё затем, чтоб не расстатьсяс той нежностью?Вот что смешно.1963
Уроки музыки
Люблю, Марина, что тебя, как всех,что, как меня, —озябшею гортаньюне говорю: тебя – как свет! как снег! —усильем шеи, будто лёд глотаю,стараюсь вымолвить: тебя, как всех,учили музыке. (О, крах ученья!Как если бы, под Богов плач и смех,свече внушали правила свеченья.)Не ладили две равных темноты:рояль и ты – два совершенных круга,в тоске взаимной глухонемотытерпя иноязычие друг друга.Два мрачных исподлобья сведеныв неразрешимой и враждебной встрече:рояль и ты – две сильных тишины,два слабых горла: музыки и речи.Но твоего сиротства перевесрешает дело. Что рояль? Он узникбезгласности, покуда в до диезмизинец свой не окунет союзник.А ты – одна. Тебе – подмоги нет.И музыке трудна твоя наука —не утруждая ранящий предмет,открыть в себе кровотеченье звука.Марина, до! До – детства, до – судьбы,до – ре, до – речи, до – всего, что после,равно, как вместе мы склоняли лбыв той общедетской предрояльной позе,как ты, как ты, вцепившись в табурет, —о, карусель и Гедике ненужность! —раскручивать сорвавшую берет,свистящую вкруг головы окружность.Марина, это всё – для красотыпридумано, в расчете на удачураз накричаться: я – как ты, как ты!И с радостью бы крикнула, да – плачу.Октябрь 1963
«Случилось так, что двадцати семи…»
Случилось так, что двадцати семилет от роду мне выпала отрадажить в замкнутости дома и семьи,расширенной прекрасным кругом сада.Себя я предоставила добру,с которым справедливая природаследит за увяданием в боруили решает участь огорода.Мне нравилось забыть печаль и гнев,не ведать мысли, не промолвить словаи в детском неразумии деревтерпеть заботу гения чужого.Я стала вдруг здорова, как трава,чиста душой, как прочие растенья,не более умна, чем дерева,не более жива, чем до рожденья.Я улыбалась ночью в потолок,в пустой пробел, где близко и приметнобелел во мраке очевидный Бог,имевший цель улыбки и привета.Была так неизбежна благодатьи так близка большая ласка Бога,что прядь со лба – чтоб легче целовать —я убирала и спала глубоко.Как будто бы надолго, на века,я углублялась в землю и деревья.Никто не знал, как мука великаза дверью моего уединенья.1964
В опустевшем доме отдыха
Впасть в обморок беспамятства, как плод,уснувший тихо средь ветвей и грядок,не сознавать свою живую плоть,ее чужой и грубый беспорядок.Вот яблоко, возникшее вчера.В нём – мышцы влаги, красота пигмента,то тех, то этих действий толчея.Но яблоку так безразлично это.А тут, словно с оравою детей,не совладаешь со своим же телом,не предусмотришь всех его затей,не расплетешь его переплетений.И так надоедает под конецв себя смотреть, как в пациента лекарь,всё время слышать треск своих сердеци различать щекотный бег молекул.И отвернуться хочется уже,вот отвернусь, но любопытно глазу.Так музыка на верхнем этажемешает и заманивает сразу.В глуши, в уединении моем,под снегом, вырастающим на кровле,живу одна и будто бы вдвоем —со вздохом в лёгких, с удареньем крови.То улыбнусь, то пискнет голос мой,то бьется пульс, как бабочка в ладони.Ну, слава Богу, думаю, живойостался кто-то в опустевшем доме.И вот тогда тебя благодарю,мой организм, живой зверёк природы,верши, верши простую жизнь свою,как солнышко, как лес, как огороды.И впредь играй, не ведай немоты!В глубоком одиночестве, зимою,я всласть повеселюсь средь пустоты,тесно и шумно населенной мною.1964
Тоска по Лермонтову
О Грузия, лишь по твоей вине,когда зима грязна и белоснежна,печаль моя печальна не вполне,не до конца надежда безнадежна.Одну тебя я счастливо люблю,и лишь твое лицо не лицемерно.Рука твоя на голову моюложится благосклонно и целебно.Мне не застать врасплох твоей любви.Открытыми объятия ты держишь.Все говоры, все шепоты твоимне на ухо нашепчешь и утешишь.Но в этот день не так я молода,чтоб выбирать меж севером и югом.Свершилась поздней осени беда,былой уют украсив неуютом.Лишь черный зонт в моих руках гремит,живой, упругий мускул в нём напрягся.То, что тебя покинуть норовит, —пускай покинет, что держать напрасно.Я отпускаю зонт и не смотрю,как будет он использовать свободу.Я медленно иду по октябрю,сквозь воду и холодную погоду.В чужом дому, не знаю почему,я бег моих колен остановила.Вы пробовали жить в чужом дому?Там хорошо. И вот как это было.Был подвиг одиночества свершен,и я могла уйти. Но так случилось,что в этом доме, в ванной, жил сверчок,поскрипывал, оказывал мне милость.Моя душа тогда была слаба,и потому – с доверьем и тоскою —тот слабый скрип, той песенки словая полюбила слабою душою.Привыкла вскоре добрая семья,что так, друг друга не опровергая,два пустяка природы – он и я —живут тихонько, песенки слагая.Итак – я здесь. Мы по ночам не спим,я запою – он отвечать умеет.Ну, хорошо. А где же снам моим,где им-то жить? Где их бездомность реет?Они все там же, там, где я была,где высочайший юноша вселенноймеж туч и солнца, меж добра и зластоял вверху горы уединенной.О, там, под покровительством горы,как в медленном недоуменье танца,течения Арагвы и Курыни встретиться не могут, ни расстаться.Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.Души его воинственна молитва.В ней гром мечей, и лошадиный храп,и вечная за эту землю битва.Где он стоял? Вот здесь, где монастырьеще живет всей свежестью размаха,где малый камень с легкостью вместилвеликую тоску того монаха.Что, мальчик мой, великий человек?Что сделал ты, чтобы воскреснуть больюв моём мозгу и чернотой меж век,всё плачущей над маленьким тобою?И в этой, Богом замкнутой судьбе,в твоей высокой муке превосходства,хотя б сверчок любимому, тебе,сверчок играл средь твоего сиротства?Стой на горе! Не уходи туда,где – только-то! – через четыре годасомкнется над тобою навсегдапустая, совершенная свобода!Стой на горе! Я по твоим следамнайду тебя под солнцем, возле Мцхета.Возьму себе всем зреньем, не отдам,и ты спасен уже, и вечно это.Стой на горе! Но чем к тебе добрейчужой земли таинственная новость,тем яростней соблазн земли твоей,нужней ее сладчайшая суровость.1964