Стихотворения и поэмы
Шрифт:
И куда только она от меня ни уходила. Даже в гран-гиньоль, потому что как иначе назвать мысль всех их (главным образом, отсутствующих – Маяк<овского> Цветаеву, Нижинск<ого>, Дапертутто, Хлебн<икова>) – рисун<ки> Митурича и т. д.), заставить видеть в волшебном зеркале колдовского шарманщика свой конец вместе с Фаустом, Д<он> Жуаном, Гамлетом… видеть, как Блока уводят 12 молодых людей, а Мейерхольда только двое. На фоне всех этих концов смерть драгуна просто блаженное успение.
<28> Еще одно интересное: я заметила, что чем больше я ее объясняю, тем она загадочнее и непонятнее. Что всякому ясно, что до дна объяснить ее я не могу и не хочу (не смею) и все мои объяснения (при всей их узорности и изобретательности)
<29> Ты! кому эта поэма принадлежит на 3/4 , так как я сама на 3/4 сделана тобой, я пустила тебя только в одно лирическое отступление (царскосельское). Это мы с тобой дышали и не надышались сырым водопадным воздухом парков («сии живые воды») и видели там <в> 1916 г. (нарциссы вдоль набережной).
…траурниц брачный полет…<30> Начинаю думать, что «Другая», откуда я подбирают крохи в моем «Триптихе» – это огромная траурная, мрачная, как туча – симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, т. е. вернее обо всем, что нас постигло. А постигло нас разное: Стравинский, Шаляпин, Павлова – слава, Нижинский – безумие, Маяков<ский>, Есен<ин>, Цвет<аева> – самоубийство, Мейерхольд, Гумилев, Пильняк – казнь, Зощенко и Мандельштам – смерть от голода на почве безумия и т. д., и т. п. (Блок, Хлебников…)
Моя бедная поэма, которая начиналась с описания встречи Нов<ого> года и чуть ли не домашнего маскарада – смела ли она надеяться, к чему ее подпустят. Но это странное упорство, с которым я к ней возвращалась, небывалый способ, которым я ее писала, все же свидетельствовал о чем-то. Когда в июне 41 г. я прочла (в Москве) первый (без начала и без конца) кусок Марине Цветаевой, она не без язвительности сказала: «Надо обладать большой смелостью, чтобы в 1941 г. писать о Коломбине, Пьеро и Арлекине». Вероятно, этот кусок показался ей непростительно старомодным подражанием, стилизацией под раннего Кузмина или чем-то в этом роде, а она в это время уже была автором «Поэмы Воздуха» (1936), которую она в одну ночь переписала своей рукой и подарила мне с надписью, где фигурировала 25-лет<няя> любовь. Но не в этом дело.
<31>…и все-таки все эти списки не полны и не верны. На единственно верном, отменяющем все списки, должны быть: 1) Дата 1962 г. 2) Отделенная от третьей IV-ая главка «1913 г.» со своей прозой («Угол Марсова Поля…») и новыми 9-ю стихами («Кто-то с ней «без лица и названья» – «А теперь прощаться пора») после стиха: «Возвратилась домой не одна». 3) Со стихами:
Кружевную шаль не снимая…В ожерелье черных агатов («1913 г.»)…4) Следующий кусок должен читаться так («1913»):
До смешного близка развязка,Вкруг костров кучерская пляска [64] Из-за ширм Петрушкина маскаНад Дворцом черно-желтый стяг…Все уже на местах – кто надо,Пятым актом из Летнего СадаПахнет. Призрак цусимского адаТут же. Пьяный поет моряк.5) «Вопль: «Не надо!» – и в отдалении (1913)
64
Вар<иант>.
6) В прим<ечаниях> автора два портрета: Козлоногой и драгуна. Там же строфа «Всех наряднее…» кончается так:
Не клянет, не молит, не дышитГолова m-me de Lamballe.А смиренница и красотка,Та, что козью пляшет чечетку.Снова гулит томно и кротко:«Que me veut mon Prince Carnaval?»7) Новая редакция прозы к II-ой главке. (Про арапчат.) См. книгу Мейерхольда.
8) Дапертутто, Иоканааном (1913)
9) И никто меня не осудит
10) Певчих птиц не прятала в клетку (13)
11) И в тени заповедного кедра (февраль 62) Комар<ово>
К «ПРОЗЕ О ПОЭМЕ»
<32> Начинаю думать, что «Другая», из которой я подбираю крохи в моем «Триптихе» – это огромная, мрачная, как туча – симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, т. е. обо всем, что нас постигло. А постигло нечто беспримерное, [65] что та поэма звучит все время, как суд у Кафки и как Время, чего я, конечно, не смею сказать о моем бедном «Триптихе». Но слушая «Другую», т. е. слушая Время…
65
Такой судьбы еще не было ни у одного поколения (в истории), а м.б. не было и такого поколения. 20-ые годы, которыми теперь принято восхищать<ся> – не то – это сила инерции. Блок, Гумилев, Хлебников умерли почти одновременно. Ремизов, Цветаева и Ходасевич уехали за границу, там же были Шаляпин, М. Чехов, Стравинский, Прокофьев и 1/2 балета (Павлова, Нижинский, Карсавина). Наука потеряла Ростовцева, Бердяева, <далее одна фамилия зачеркнута и обозначена тремя звездочками>, Вернадского. Б. Пастернак примолк после гениальной книги лета 1917 (вышла в 1921), растил сына, читал толстые книги и писал свои 3 поэмы. У Манд<ельштама>, по словам Нади, было удушье, к тому же он был объявлен бриковским салоном – внутренним эмигрантом, Ахм<атова> была кое-как (с 1925 г.) замурована в первую попавшуюся стенку.
…и только сегодня мне удалось окончательно сформулировать особенности моего метода в «Поэме…». Ничего не сказано в лоб: сложнейшие и глубочайшие вещи изложены не на десятках страниц, как они привыкли, а в двух стихах, – но всем понятно, о чем идет речь и что чувствует автор. Напр.:
«Коридор Петровских коллегийБесконечен, гулок и прям,Что угодно может случиться,Но он будет упрямо снитьсяТем, кто нынче проходит там». [66]66
Тут бы хорошо взять байроновское: «Место, где вас забыли и которое вы никогда не забудете» (Alma mater), (Кажется, «Беппо»).
Разве это не вся петербургская ученая эмиграция?
А «Все уже на местах, кто надоПятым актом из Летнего СадаВеет».Разве это не канун Революции?И еще:… призрак цусимского адаТут же. – Пьяный поет моряк.Раньше «цусимского ада» не было. Я извлекла его из пьяного и поющего моряка, в котором он всегда был. (Сравнение с цветком). Так развертывая розу, мы находим под сорванным лепестком – совершенно такой же.